Выбрать главу

— Положи его на стол и разрежь, вот нож.

Я уже видела, как она режет овощи на разделочной доске, однако удивилась тому, как трудно было это делать, когда попробовала сама. Я давила лезвием на луковицу, но разрезать ее пополам не получалось. Ханиф стояла рядом и наблюдала, а потом взяла меня за руку и положила мои пальцы на край луковицы.

— Постарайся отрезать по тонкой пластиночке за раз, — сказала она. — Теперь передвинь пальцы и режь снова.

У меня заслезились глаза, и я вытерла их перед тем, как отрезать следующую пластинку; с каждым разом резать луковицу становилось все легче и легче.

— А теперь разрежь пластинки на маленькие кусочки и положи их в кастрюлю.

Закончив, я подняла взгляд на Ханиф и увидела, что она улыбается мне.

— Видишь, ты можешь порезать лук, это хорошо.

Я решила порезать еще одну луковицу и даже приготовить карри, мне хотелось, чтобы Ханиф снова улыбнулась мне, хотелось почувствовать, что я угодила ей. Мне нравилось, когда меня чему-нибудь учили, уделяли мне внимание, хвалили. Потом Ханиф показала мне, как готовить роти, и я обожгла пальцы, сунув их в огонь. Затем она научила меня жарить лук, рассказала, сколько нужно добавлять молотого чили и черного перца.

Через пару недель карри для очередного ужина я сделала сама, а месяцев через шесть я уже стряпала все, что ела моя семья. Я была довольна и гордилась, что готовлю для семьи; я не была против готовить для всех после того, как возвращалась с занятий в школе. В течение этих месяцев меня учили готовить острую пищу, к которой все привыкли; я также приучилась сначала раздавать порции членам семьи, всегда оставляя достаточно еды для Манца, а потому сама, хоть и надеялась нормально питаться, постоянно недоедала.

Мена помогала мне, когда что-то вызывало у меня затруднение. «Не помнишь, сколько ложек чили нужно класть в овощной карри?» или «Сколько воды нужно добавить в рис?»

Мена всегда знала ответ, хотя готовила только я. Не знаю, как бы я без нее справлялась. Мы многое делали вместе: я готовила, она наблюдала и разговаривала со мной; я мыла тарелки, а она ставила их в сервант; я подметала пол, а она держала совок, чтобы я могла собрать туда мусор; когда я развешивала белье, она придерживала другой конец вещи.

Мы любили играть в слова, когда готовили или стирали. В одной из таких игр нужно было заставить человека произнести какое-нибудь запретное слово, например «да».

— Отвечать нужно быстро, — сказала Мена.

— Ладно.

— Что ты готовишь?

— Овощи.

— Они тебе нравятся?

— Нет.

— А я тебе нравлюсь?

Я кивнула.

— Нельзя кивать, так ты сказала «да», — обрадовалась Мена.

— Нет, не сказала.

Я любила играть в слова с Меной, но мне не хватало многого другого, чем занимают детей: цветных карандашей и ручек, книжек-раскрасок, игр «нарисуй картинку по точкам», пазлов.

Как-то раз, когда мы с Меной возвращались из школы, сестра попыталась научить меня свистеть. У меня не получалось. Я пробовала снова и снова, но все без толку. Я сжимала губы и дула, однако наружу вылетал только воздух и ни единого звука.

Всю дорогу домой, всю двадцатиминутную прогулку я пробовала свистеть; я продолжала попытки, когда готовила, и даже ночью под одеялом. И вот, когда мы шли в школу на следующее утро, я тихонько дунула, и, уже на издыхании, послышался легкий свист.

— У тебя получилось! — воскликнула Мена.

Я попробовала еще раз. Ничего.

— Я не могу свистеть, когда улыбаюсь, — сказала я.

Я заставила себя сделать серьезное лицо и повторила попытку; на этот раз получился настоящий свист, долгий и пронзительный.

— Я умею свистеть, я умею свистеть!

Я так обрадовалась, что почти протанцевала всю дорогу до школы. В тот день я свистела при любом удобном случае. Я свистела, когда пришла домой, свистела, когда мыла тарелки. Но вдруг за спиной послышался шум, и я оглянулась. Мена пошла в туалет, и на ее месте стояла Ханиф.

— Где ты этому научилась?

— Нигде.

— В школе?

— Нет, просто научилась.

— Мужчины освистывают девушек; если я еще раз такое услышу, расскажу твоему брату, понятно?

Я кивнула, и Ханиф вышла из кухни.

Когда Мена вернулась, я рассказала ей о разговоре с Ханиф.

— Ей просто обидно, что сама она свистеть не умеет, — прокомментировала сестра, и мы улыбнулись друг другу.

Я больше не свистела в доме или там, где меня могли услышать Ханиф или Манц, но когда мы были не дома, я свистела сколько душе было угодно.

Уборка была моим самым нелюбимым занятием. В доме всегда было пыльно, а пылесоса, который мог бы облегчить мне задачу, у нас не было. Приходилось подметать пол веником, а потом присаживать поднявшуюся пыль шваброй. Противнее всего, однако, было очищать стену рядом с тем местом, где постоянно сидела мать. Я уже не раз видела, как она отхаркивает мокроту и сплевывает ее на стену, по которой она потом сползает. Теперь именно мне приходилось вытирать стену тряпкой и пытаться смыть с плинтуса густую вязкую слизь. Эта гадость всегда попадала мне на пальцы, и приходилось сдерживать позывы к рвоте, потому что выказывать при матери свое отвращение, в то время как я должна была ей сочувствовать, означало навлечь неприятности на свою голову. Это было омерзительно. Мать говорила, что астма заставляет ее так плеваться, и, учитывая, как пыльно было в доме, это вполне могло быть правдой. Но я не верила ей. Почему на стену? Почему не в ведро или во что-нибудь, что легко отчистить? Это было тошнотворно, и маленькому Салиму велели держаться подальше от этого места, тогда как мне, конечно, приходилось там убирать. Мена не могла — не хотела? — и близко подходить к злополучной стене, она говорила, что ее тошнит при одном взгляде на этот ужас.

Еще хуже мне приходилось, когда мать хотела писать. Опять же она заявляла, что ей приходится делать это в комнате, при нас, якобы из-за болезни, чтобы не выходить на улицу. Поэтому под ее канапе всегда стоял ночной горшок. Мы, дети — но только не Сайбер и не Манц, при них мать никогда этого не делала, свидетелями приходилось быть нам, девочкам, и Салиму, — могли смотреть телевизор, как вдруг она доставала горшок, оборачивала вокруг бедер одеяло и присаживалась на корточки писать. Мы лежали на полу, стараясь не прислушиваться, но когда мать заканчивала, она звала меня:

— Самим! Самим!

Мне приходилось забирать горшок, которым только что пользовалась мать, и нести его выливать в туалет. Мену почти рвало, когда ее просили убрать горшок, и этим всегда занималась я, хотя меня тошнило ничуть не меньше.

* * *

Тара стала обращаться со мной еще хуже. Я была ее рабыней. Я должна была делать для нее все — подносить ей стакан воды, подавать еду, застилать ее постель, снимать с веревки ее одежду, относить за ней грязную посуду в кухню — она и пальцем пошевелить не желала. Не знаю, как она жила до моего появления в доме. Она говорила при мне на пенджаби, хотя я вначале могла разобрать только свое имя, и взрослые смеялись, глядя на меня.

Тара всегда казалась особенно довольной, когда ей удавалось выставить меня на посмешище. Я начала воспринимать ее как капризную принцессу. Я мстила, раскладывая, как было велено, по местам ее вещи и «забывая» при этом убрать со стула учебник, чтобы она запаниковала, потеряв его из виду.

Однажды Тара позвала меня:

— Сэм, сходи в магазин и купи молока.

Мена отправилась со мной, и мы шли по дороге, как вдруг двое мальчишек — Карл и Люк, те самые, которые раньше отбирали у Мены деньги, — преградили нам путь. Они подошли ближе, и я попятилась к стене, тогда как Мена спряталась у меня за спиной.

— Прогуляться решили? — спросил Карл.

— Деньги есть? — поинтересовался Люк.

Мальчишки стояли так близко, что я чувствовала на лице их дыхание. Мена дрожала, отчего мне тоже стало страшновато.