Почти все время, пока я была рядом с матерью дома, я ощущала не столько страх, сколько замешательство. Что я сделала не так? Что во мне было такого, из-за чего она так злилась? Почему всегда именно я так выводила ее из себя? Как бы я хотела это знать!
Когда я приходила домой из школы, я не могла показывать, как мне страшно. Мать сидела на канапе, и меня захлестывал страх, поскольку я ощущала, что она только и ждет, когда я зайду в комнату, чтобы накричать на меня.
— Давно пора уже было вернуться! Чем ты занималась по дороге домой, ленивая девчонка?! Вымой полы! — кричала она.
Боясь открыть рот и начать заикаться — меня то и дело шлепали, когда это происходило, — я кивала и выполняла, что было велено.
Я слышала то «вытри стол», то «сделай мне чаю», но каждый день в ту самую секунду, как я переступала порог дома, нужно было что-то сделать, и так было всегда: «Сэм, сделай то» или «Сэм, сделай это». Моему сознанию потребовалось несколько месяцев, чтобы свыкнуться с новой жизнью.
Я не понимала, почему мать не обращается со мной, как матери, о которых я читала. Из книг я знала, какой должна быть мать: доброй, приветливой, спокойной и щедрой женщиной, которая лелеет своих детей. Мать, которую я сама себе придумала, пела мне на ночь, положив мне под голову ладонь. Но в некоторых сказках были злые матери и мачехи, которые посылали своих детей или детей мужа в лес на верную смерть. «Возможно, я попала как раз в такую сказку», — думала я порой. Моя реальная мать игнорировала меня, и это в лучшем случае. Если же я беспокоила ее — и не в силах была понять, чем навлекла на себя гнев, это оставалось загадкой, — она протягивала ко мне руку и отвешивала звучный шлепок. Достаточно сильно, чтобы остался синяк.
Неужели так заведено в семьях? Я не знала, потому что мне не с чем было сравнивать, и поэтому принимала все как есть. Всего за несколько коротких недель я стала очень мудрой семилетней девочкой. Я знала, что находиться в собственном доме небезопасно, что он совсем не то веселое место, каким я представляла его в глупых детских мечтах. Я знала, что жизнь рядом с братьями и сестрами не сделает меня счастливой. Я боялась матери.
Позже мне доводилось слышать, что, когда поймешь, что тебя пугает, разберешься в этом, страх уйдет. Попробуйте сказать это семилетней девочке, которая знает, что ее вот-вот ударит мать, брат, сестра. Попробуйте объяснить.
Это началось в кухне.
— Самим, харамдее, что это такое? Разве я не предупреждала тебя об этом на прошлой неделе?
Не успела я повернуться, чтобы посмотреть, что я сделала не так, как вдруг почувствовала острую боль в спине. Я повалилась ничком, частично от неожиданности, частично от силы удара. Тара смеялась. Я осмотрелась. Что случилось? Я ожидала, что мать будет шокирована не меньше моего. Кто мог толкнуть меня?
Но мать наклонилась надо мной, тыча пальцем в лицо.
— Если не будешь лучше стараться, попадет еще больше. Смотри сама. — И отвернулась к своей тарелке.
Когда мы поднимались по лестнице, Мена шепнула мне на ухо:
— Будь осторожна. Они всегда говорили, что если я не буду делать, что сказано, то буду бита, но тебя мать даже не потрудилась предупредить. Не провоцируй их.
Я недоуменно уставилась на сестру. Чем я только что спровоцировала мать? Почему она ударила меня? Что я сделала? Ничего, разве только как проклятая трудилась для нее над плитой, как всегда по вечерам. Я была уверена, что она больше не будет меня бить — это наверняка произошло по ошибке.
Я ошиблась в матери, да и не только в ней. В брате и сестре тоже. Тара и Манц как будто только этого и ждали: Тара почти ликовала, когда мать ударила меня. Хуже того, я почувствовала, что им это принесло своего рода облегчение.
Я долго не могла понять этого. Честно говоря, я, быть может, осознала всего несколько лет назад то, что мои старшие братья и сестра, какими бы жестокими они ни были по отношению ко мне, жили в страхе перед матерью, ее настроением и припадками гнева. Они настолько ее боялись, что, когда она выбрала меня своей жертвой, они обрадовались — обрадовались, что ею стала я, а не они. Как-то раз я лежала на кровати, прижавшись спиной к Мене, и вспомнила, как меня однажды ужалила пчела. Тетушка Пегги сказала, что пчела просто сделала то, что было для нее естественно, и что мое появление у нее на пути заставило ее так отреагировать: пчела не понимала, что делает, она защищала себя единственным способом, который знала, и не осознавала последствий укуса. Я представила, что мои родственники были пчелами, защищавшими, что у них было, инстинктивно противодействуя чужаку — мне. Что они со мной делали, как я себя чувствовала, казалось, не имело для них значения. Почему я была для них чужой, а не членом семьи — этого я совершенно не могла понять. Не понимаю и сейчас.
Проявления насилия зависели не столько от меня, сколько от матери: что я делала и чего не делала, значило гораздо меньше, чем ее настроение в данный момент. Ужин подан не так, как ей нравится, — хотя в прошлый раз так ее вполне устраивало, — шум в неподходящий момент или любого рода беспорядок — все это могло вывести ее из себя; но я могла разозлить ее уже тем, что просто находилась в комнате или лежа на полу смотрела болливудские[9] фильмы, которые нравились всем. Поначалу, когда я наблюдала, как мать обнимает Салима, мне тоже хотелось, чтобы она меня приласкала. Я протягивала к ней руки и умоляла:
— Мамочка, пожалуйста…
Но подойти ближе мне не удавалось, потому что мать либо отдергивала руку, либо отворачивалась от меня.
Побои участились и стали изощреннее. Подзатыльники, удары кулаком в плечо, шлепки по рукам, пинки по ногам, и все это сопровождалось бранью. «Я же говорила тебе не делать этого!» или «не смей со мной так разговаривать!» или «разве я не предупреждала, что тебе нельзя этого делать?». Потом в ход пошла сандалия матери: если я была в зоне досягаемости, мать снимала сандалию и хлестала меня ею. Когда она по-настоящему на меня злилась, то колотила сандалией снова и снова, стараясь попасть по мне каблуком, чтобы было больнее.
Почему я не убегала от матери наверх, куда ей со своей астмой непросто было взобраться? У меня нет ответа. Могу только сказать, что я всегда думала: у матери есть на то причина и, если я сделаю, как она хочет, она перестанет меня бить. Что, если я буду «хорошей» дочерью, у матери не будет причин бить меня, и ее гнев растает так же быстро и необъяснимо, как и возник, и милая и любящая мать сможет проявить свою истинную суть, скрытую под страшной личиной. Я не излечилась от глупой иллюзии даже в тот день, когда мать впервые ударила меня своей тростью.
Пика, так называла ее мать, хотя я не знала, что означает это слово, лежала под кроватью. Она применялась только ко мне, братьев и сестер ею не касались. Трость была около шестидесяти сантиметров в длину и толщиной с большой палец моей руки. Мать секла мне ладони, спину, ноги, а я кричала и съеживалась под ударами.
Мена утешала меня потом, когда делать это было безопасно, то есть когда ей не грозила возможность пострадать так же, как пришлось мне. Больше никто ко мне не приближался. Никто не очищал и не промывал мои порезы и ссадины, в нашем доме не было пластыря или мази для подобных целей. Я плакала как можно тише, боясь матери и не понимая, чем я заслужила, чтобы со мной так обращались — хуже, чем с собакой. Но каждый раз все повторялось: мать вела себя, будто ничего особенного не произошло, остальные игнорировали меня, и я оставалась наедине с болью и страхом.
Меня били почти каждый день. Чаще всего это мог быть тычок в спину или шлепок, призванный заставить меня поторапливаться с работой, которую я выполняла. Если я слишком долго мыла тарелки, мать кричала, чтобы я шевелилась, и тогда Ханиф, которая нечасто меня била, а в основном только кричала на меня, могла легонько меня шлепнуть. Или, если я не прибирала какую-то одежду перед тем, как идти в школу, мать била меня подошвой сандалии, когда я возвращалась домой. От того, что именно я сделала не так, зависело, чем меня будут бить.