9
После переезда Тары папа иногда оставался ночевать у нас, ютясь в комнате Сайбера, хотя Сайбер терпеть этого не мог. Папа никогда не упоминал ни о детском доме, ни о своих посещениях, ни о конфетах в карманах, вообще ни о чем таком. Как будто того промежутка времени просто не существовало. Однако папа всегда ласково гладил меня по голове, и это так много значило, ведь в моей семье никто не прикасался ко мне, разве что ударив. Я знала, что ему не все равно, знала, что он забрал бы меня с собой, если бы мог. Я представляла, что он работает где-то далеко и там нельзя находиться детям. Я представляла, что он частный детектив под прикрытием, распутывает тайны, ловит плохих парней — вот чем занимается мой отец. Поскольку мне все равно никто ничего не рассказывал, а задавать вопросы меня давно отучили, не было причин думать иначе. Мать сказала, что нам нельзя ходить с отцом на прогулки, потому что у него очень переменчивое настроение. Хотя я ни разу не видела, чтобы папа выходил из себя, мать так нас запугала, что мы не смели ослушаться. Иногда отец говорил, что мать позволяет нам погулять с ним, но это оказывалось ложью.
* * *
В конце осени 1980 года нам в школе прочитали лекцию о насилии в семье и объяснили, что, если с кем-то плохо обращаются дома, мы должны сообщить об этом одному из своих учителей. Поначалу я не решалась сделать это, однако неделю спустя — после того как меня побили за недостаточно хорошо выстиранные рубашки Манца — я решила рассказать о своих проблемах нашему классному руководителю, мистеру Притчарду.
Сделать это было непросто. Не только потому, что мне сложно было описать с помощью слов то, что делали со мной дома. Ведь я вдобавок ко всему не могла выговорить этих слов — настолько сильным было заикание. Наконец под сочувственным взглядом классного руководителя мне удалось выдавить:
— Позавчера меня избила дома мать, она и раньше меня била, и я хочу, чтобы это прекратилось.
Я расплакалась, когда сказала это, а учитель ласково погладил меня по руке и дал мне бумажный носовой платок, чтобы я могла вытереть слезы.
— Я поговорю с кем-нибудь, Самим, и мы позаботимся, чтобы это больше не повторилось.
Всю дорогу домой я испытывала смешанное чувство: воодушевления — скоро все изменится и страха — что будет, когда мать узнает? Конечно, я понятия не имела, каким образом можно это прекратить, а потому не знала, чего ожидать дальше.
Несколько дней спустя, когда мы пришли из школы, в доме оказался незнакомый человек. Мы с Меной посмотрели на него и на мать, и, почувствовав что-то, Мена тут же сбежала на второй этаж. Она не хотела видеть, что произойдет дальше.
— Привет, Самим, не волнуйся, я из социальной службы, — сказал незнакомец и представился. — Меня послали проверить, правду ли ты сказала учителю. Я поговорил с твоей матерью.
Я бросила взгляд на мать, и внутри у меня все сжалось в предчувствии вспышки гнева. По тому, как мать на меня смотрела, я поняла, что она в ярости.
Она заговорила на пенджаби:
— Что ты ему сказала? — Мать сопровождала слова хрипом и свистом, делая вид, будто у нее начался приступ астмы.
Социальный работник спросил меня:
— С тобой все в порядке?
Мать тут же прокашляла:
— Скажи «да», или я тебя прибью.
Я послушалась.
— Зачем ты сказала учителю, что мать бьет тебя? — спросил социальный работник.
Я пожала плечами.
— Твоя мать очень больна и очень сожалеет, что толкнула тебя на днях.
Мать по-английски добавила:
— Простите, простите. — И расплакалась. — Иди наверх, кутее.
Меня не нужно было уговаривать держаться от матери подальше, и я ушла.
Наверху меня ждала Мена.
— Что происходит? Кто этот человек? О чем он говорил с матерью? Что она тебе сказала?
— Тс-с, — шикнула я на сестру, пытаясь услышать, о чем говорят на первом этаже.
Дверь была закрыта, и мне не удалось разобрать слов, но социальный работник вскоре ушел.
— Самим! Самим! — позвала меня мать.
— Иду! — крикнула я в ответ, но продолжала стоять у двери спальни, дрожа всем телом. Мне не хотелось спускаться, я знала, что будет дальше.
— Ты должна идти, пожалуйста, иначе она не на шутку разозлится и еще сильнее тебя побьет, — взмолилась Мена. — Если ты не спустишься, она, наверное, убьет тебя.
Я поплелась вниз. Мать сидела на канапе. Я остановилась у подножия лестницы, на противоположной стороне комнаты, и схватилась руками за поручни, не намереваясь подходить к матери.
— Подойди сюда, — сказала она, упираясь руками в канапе.
— Нет, мамочка, — ответила я. — Ты меня ударишь.
Вдруг мать принялась кричать на меня, проклиная ужаснейшими словами. Она встала с канапе и так быстро пересекла комнату, что я не успела даже попятиться. Мать схватила меня за волосы и стащила со ступенек. Я стала визжать и плакать, а она одной рукой дергала меня за волосы, а второй била. Мать изо всей силы била меня по голове и рукам, но я вывернулась и повалилась на пол, надеясь оказаться вне зоны досягаемости, все время умоляя ее прекратить.
Мать отошла, и у меня мелькнула мысль, что, быть может, на этом все и закончится. Но в следующую секунду она вернулась с пикой в руке. Мать принялась с остервенением бить меня палкой по спине и бокам, продолжая изрыгать бранные слова. Это были далеко не те удары, какие мне приходилось получать раньше. Боль была пронзительной и раскаленной, мне казалось, что это уже агония, я ревела, будто израненный зверь. Боль была настолько сильной, что я не могла втянуть воздух в легкие, чтобы взмолиться: «Хватит, хватит!» Я закрыла голову руками, и палка несколько раз опустилась на них, но потом мать вернулась к моим спине и ногам. Она не останавливалась, и я думала, что это никогда не прекратится. Удар за ударом поражали мое тело, и я решила, что мать не остановится, пока не убьет меня.
Ханиф, которая все это время сидела на канапе и наблюдала, решила остановить мать.
— Довольно, — сказала она. — Девочка истекает кровью.
Я не знала этого, пока не услышала ее слов. Кровь текла из ран на моих руках, спине и ногах. Мать велела мне убираться прочь с ее глаз, и я заковыляла на второй этаж. Пока я поднималась по лестнице, мать крикнула, что скоро домой вернется Манц и она будет умолять, чтобы он тоже меня избил.
Я лежала на кровати и плакала, плакала. Мена ничего не сказала, но вытерла кровь и переодела меня, когда я смогла сесть и помочь ей в этом. Мне не хотелось больше выходить из комнаты, не хотелось ничего делать. Я хотела, чтобы все прекратилось.
Это не стало поворотным событием в моей жизни, ничего такого. Мне по-прежнему казалось, что я подвожу мать, что виновата я. Мне не нравилось получать побои, но я верила, что мать избивает меня по необходимости, что я вынуждаю ее к этому. Теперь я знаю, что это было глупо, но я была настолько угнетена, что соглашалась со всем, что говорила мать. Во всем была виновата я.
Манц не стал меня бить тем вечером, что было на него не похоже. Я только осталась без ужина, потому что не спустилась вниз. Вопреки словам матери Манц мог наброситься на меня только в припадке ярости, как в тот раз, когда я плохо выстирала его одежду. Мать — конечно, за спиной Манца, при нем она никогда себе такого не позволяла — грубо отзывалась о нем, говорила, что он кад дамак — «гнилой», или, другими словами, душевнобольной. Однажды Манц избил меня за то, что я огрызнулась на упрек Ханиф. От удара его кулака я повалилась на пол и ушибла голову. Но я должна была показать, что лучше него, поэтому в тот вечер, забравшись в постель, я немного приоткрыла занавеску, чтобы мне хватило света доделать домашнее задание. Добиваясь чего-то, в чем он был не в силах мне помешать, я чувствовала себя гораздо лучше.