Выбрать главу

В приемной врача мать сказала мне:

— Когда будем у доктора и он спросит о ребенке, предоставь все объяснения мне.

Доктор Уолтерс, наш терапевт с тех пор, как мы переехали в Глазго, был человеком пожилым. Когда он закончил осмотр и обратился ко мне, голос его звучал по-доброму:

— Что ты будешь делать? Ты сможешь ухаживать за ребенком? Ты ведь сама еще ребенок!

Мать положила мне руку на колено — молчи! — означал ее жест — и заговорила с доктором.

— Я ездила с ней в Пакистан, и однажды ночью она ушла гулять и переспала с мальчиком. Так она и забеременела, доктор.

У меня перехватило дыхание, и я прикусила нижнюю губу. Но я не посмела обвинить мать во лжи. Мне хотелось сделать это, но я не могла, не при докторе. Комок гнева, порожденного ее дешевой уверткой, камнем лег мне на дно желудка, и впервые с начала беременности стало тошно, но тошнило меня от ярости и отвращения. Я взглянула на мать, но та, как обычно, отвела взгляд.

— Я все время буду рядом с ней, я помогу ей, — быстро сказала мать, будто почувствовала, что я хочу рассказать доктору Уолтерсу правду.

Пожав плечами, доктор прописал мне таблетки, содержащие железо, сказал, чтобы я пила их по одной в день, и пообещал записать меня на прием в женскую консультацию.

По дороге домой мать попросила у меня рецепт и порвала его, говоря:

— Ты не будешь принимать эти таблетки. От них ребенок вырастет большим, и тебе будет трудно, когда он захочет выйти наружу.

Я шагала домой рядом с матерью, и глаза мне разъедали слезы.

Несколько недель спустя настало время идти на прием в женскую консультацию. Меня сопровождала Тара, и я не сомневалась, что это мера предосторожности, чтобы я не сказала ничего лишнего. Пока мы ожидали своей очереди, Тара сказала:

— Если тебя спросят о беременности, скажи, что переспала с кем-то и не знаешь, где он сейчас.

Ее слова заставили меня почувствовать, что я совершила нечто недостойное. Когда я вошла в кабинет, даже медсестра, казалось, неодобрительно нахмурилась. Возможно, доктор сделал какие-то пометки в моей карточке и она прочла их. Мне хотелось крикнуть всем и каждому, что я не сделала ничего плохого.

Медсестра осмотрела меня и сделала УЗИ. Она нанесла на мой выпяченный живот какое-то желе и стала водить по нему машинкой, все время глядя не на меня, а на маленький экран, к которому эта машинка была присоединена. Размытые серые силуэты то вырисовывались на экране, то снова расплывались. Медсестра заговорила, отрывисто сообщая мне, что она видит:

— Так-так, вот и малыш. Вот голова и рука ребенка, видите?

Я посмотрела, куда указывал палец медсестры. В этот момент я впервые увидела своего ребенка. Голову было не очень четко видно, но я разглядела крошечное бьющееся сердце, когда медсестра указала на него. От этого зрелища у меня перехватило дух. Внутри меня растет ребенок, вот бьется его сердце, прямо передо мной, на экране. У меня на самом деле будет ребенок!

Медсестра взяла у меня кровь на анализ, а потом пришла акушерка и объяснила, что я беременна шестнадцать недель и пройдет еще двадцать четыре недели, прежде чем ребенок родится. Голос акушерки был добрым, и мне стало немного легче.

— Вы чувствовали, как малыш шевелится? — спросила она.

— Не знала, что он должен двигаться, — ответила я, качая головой.

— О, да, — акушерка улыбнулась и приобняла меня за плечи. — Возможно, вы не ожидали этого, но теперь, когда вы знаете, уверена, вы почувствуете, как он шевелится.

По дороге домой я сказала Таре:

— Акушерка сказала, что я должна почувствовать, как ребенок двигается.

— Откуда я знаю, отстань!

Резкий тон сестры заставил меня молчать всю оставшуюся дорогу. Воодушевление, которое я только что испытала, куда-то испарилось.

Но словно по волшебству, лежа той ночью в постели, я почувствовала, как ребенок двигается. Я была потрясена и положила обе руки на живот, желая, чтобы ребенок пошевелился снова, и он послушался. На этот раз навернувшиеся на глаза слезы были слезами радости. Я никому не стала рассказывать, никому не было дела до моего ребенка. Мена, как всегда, помалкивала, чтобы не конфликтовать с матерью, которая, конечно, никогда ни о чем меня не спрашивала.

А вот я матери противостояла. Я начала дерзить ей, еще когда мы были в Пакистане, и поначалу она это игнорировала, поэтому я продолжила в том же духе по возвращении домой. Сначала мать просто осыпала меня руганью, но вскоре я получила и первый хлесткий удар. Она старалась не бить меня по животу, да и удары были такие, что не оставляли синяков, но я продолжала отстаивать свои интересы, потому что шлепки были единственным контактом, который был у меня с матерью. Она не прикасалась ко мне с какой-либо другой целью, и поэтому — как бы глупо это ни звучало — я не возражала против ее побоев.

Манц редко бывал у нас, а потому не донимал меня, как раньше. Во многих отношениях я чувствовала себя ребенком — можно сколько угодно сидеть дома, не ходить в школу, нет Манца. Я как будто восполняла упущенное детство, хотя и была беременна. В Пакистане я почувствовала себя взрослой, но, вернувшись в Глазго, принялась вместе с Меной скакать по кроватям. Я все больше отдалялась от матери, ее контроль надо мной ослабевал. Ее слова, ее действия значили для меня меньше, чем когда-либо; мне было все равно.

В течение нескольких следующих месяцев я становилась все больше и больше, отчего сложнее было справляться даже с обычной работой по дому. Тяжело было долго стоять, я уставала, ноги наливались, но я все равно должна была готовить и убирать. Мена изо всех сил старалась мне помогать, но в отличие от Танвир мне не позволено было весь день оставаться в постели. Я не страдала ни от каких побочных эффектов беременности и радовалась, что у меня скоро будет ребенок.

Мать заставляла меня прикрывать живот шалью, когда в гости приходил кто-нибудь из ее друзей, а мне нужно было работать в кухне. Мне не позволяли ходить по магазинам — мать говорила, что люди будут на меня глазеть. Учитывая ее версию происшедшего, мне следовало стыдиться беременности, но я не чувствовала стыда. Я старалась подольше задерживаться на улице и, даже когда выносила мусор, неторопливо шагала и наслаждалась свежим воздухом и солнечным светом.

Когда я была уже на девятом месяце беременности, мать сказала, чтобы я дала ей знать, если у меня начнутся болезненные приступы, особенно если они будут случаться с равными интервалами.

— Тогда ребенок будет готов выйти наружу, — объяснила мать.

Той ночью я лежала в постели, чувствуя, как ребенок шевелится и сучит ножками. Я не задумывалась, как он будет выбираться наружу, пока мать не упомянула об этом. Я просто решила, что ребенок появится чистеньким и укутанным в одеяло, а я буду лежать на постели, истощенная, но счастливая. Все потому, что новорожденных я видела только по телевизору, а там всегда показывали подобные сценки.

Однажды, еще в школе, я с несколькими девочками подслушала, как одна из учениц рассказывала подруге о родившемся накануне братике. Она сказала, что малыша пришлось вырезать из живота матери, а потом живот зашили. Мы все взвизгнули от отвращения.

Я лежала на кровати и не могла выбросить из головы картину, будто бы я нахожусь в какой-то комнате в больнице и меня разрезают; меня это ужасало. Но потом я вспомнила Ханиф. Не похоже, чтобы она страдала после рождения детей, так что, быть может, в нашей семье такого не случится. Я цеплялась за эту веру в течение всех последующих дней, не зная, у кого спросить, что произойдет дальше.

Рано утром несколько дней спустя я вдруг проснулась и почувствовала, что у меня тянет внизу живота. Вскоре стало ясно, что это как раз те приступы боли, о которых говорила мать. Я еще несколько минут полежала в постели, но боль не прекращалась. Наконец я решила, что пора разбудить мать, которая на тот момент перебралась в другую комнату.

Я боялась, что мать накричит на меня за то, что я ее разбудила, но, к моему удивлению, когда я позвала: