— Мог бы и другой прокос пройти, — не утерпел он. — Руки не отвалятся…
— А ты мне другое жалованье будешь платить?
И так всегда.
Потом уж хозяин редко заговаривал с Пятрасом. Проронит слово-другое, покажет, где нынче косить или копнить, и идет дальше. Зато Пятрас начал заговаривать с ним чаще и чаще. Да как заговорил! Однажды в самую уборку яровых пришел он на обед. Вспотевший, нетерпеливый. Сел в чулане за стол, похлебал вместе с нами, как водится, чуть забеленных щей, заправленных ржаной мукой. Хлебал и молчал. Только когда Она хотела налить кислого молока, он поднял руку:
— Погоди.
Взял в руки горшок, повернул к окну. В горшке была желто-зеленая сыворотка, плавали комочки заплесневелого, скисшего и перекисшего молока, а среди них колыхались две утонувшие мухи.
— Неси обратно!
Она развела руками:
— К обеду дали…
— Тебе говорю, неси! — зыкнул Пятрас. — Свиней своих лучше кормят. И еще в самую страду! Отнеси и скажи: работники не едят такого пойла.
Растерянная Она вынесла, но вскоре вернулась обратно, с тем же самым горшком в руках.
— Хозяин говорит…
— Что говорит?
— Если, говорит, не нравится, ищите себе получше…
— Давай сюда. — Пятрас взял горшок и вынес сам.
Подстегиваемый любопытством, пошел за ним и я.
В избе обедали хозяева. На столе у них тоже стоял горшок молока, такой же, как наш. Но возле него на белой тарелке лежал большой, прослоенный сметаной сыр, стояла миска со слезящимся от соли маслом. При входе Пятраса хозяева встрепенулись. А тот молча, став посредине избы, опрокинул горшок вниз горлом.
«Хлясь-хлясь-хлясь…» — заговорила хлынувшая на пол сыворотка.
Все выхлестнув, Пятрас бросил горшок туда же, в самую лужу, и вышел. Ничего не сказал, ни на кого не крикнул.
Вернулся Пятрас в чулан. Мы с Оной так и думали, что вот-вот с треском распахнется дверь, ворвется разъяренный хозяин, и тогда… Не дай бог, что тогда будет! Но прошло немало времени, а в доме все было тихо, будто ничего не случилось. Пятрас спокойно шагал по чулану и ворчал:
— Я им покажу, как в страду батраков кормить! Я их, сволочей, проучу!
— А тебя возьмут да и прогонят, — пугала Она.
— Пускай лучше прогоняют, а их пойла я в рот не возьму.
Двери чулана растворились тихо-тихо. Вошла хозяйка в надвинутом на глаза платочке, держа в руках другой горшок. Ничего не сказав и даже не взглянув на нас, поставила его на стол и вышмыгнула. В горшке до самых краев белело свежесквашенное молоко, такое густое и прохладное, что у меня в горле защекотало.
С тех пор мы никогда больше не видели на своем столе сыворотки! Э, что там сыворотка! Щи и те стали гораздо белее, гуще, а по воскресеньям за завтраком стали появляться и блины с картофельной подливкой, засыпанной шкварками, после которых потом приятно рыгалось целый день. Пятрас только посмеивался:
— Так-то с ними надо.
Вот какой был этот большевик Пятрас! И когда я вспоминал теперь Йонаса, то с превеликим огорчением убеждался, что Йонас ничуть не похож на Пятраса. Ему, конечно, не повезло и с землей и с Аделей и очень скверно было в ту ночь, когда он жег руку на коптилке… Но как же он не знал закона, что нельзя бить ребятишек? И уж наверняка он бы не выхлестнул сыворотки в хозяйской избе. А Пятрас выхлестнул, и совсем неизвестно, что он может еще сделать. Меня так и тянуло к нему, всегда хотелось быть вместе с ним, смотреть, как он ходит, что делает, почему улыбается и почему не улыбается. Много-много раз просился я с ним в ночное, но он сердито отрезал:
— Не ребячье это дело. Отпас свое — и ложись.
И уезжал один. Но я не вытерпел и однажды ночью пошел на пастбище. Пятрас наверняка и там делает что-нибудь необыкновенное, непонятное, и это непременно нужно увидеть. Однако на пастбище я его не нашел. Не было и нашего буланого среди других лошадей. Сел я ждать. Вернулся Пятрас не скоро, чуть не на заре. Вернулся верхом, и буланый тяжело водил боками. Видать, долго бежал вскачь… Так, стало быть, и у Пятраса есть своя Аделя, но навещает он ее не пешком, как Йонас, а ездит верхом на хозяйских лошадях!
Я тихо прибрел домой, разочарованный ночными делами Пятраса. А на следующий день хозяин посетовал:
— Не пойму, что с буланым делается. Который день ходит, будто ласки его заездили. Может, окормил чем-нибудь?
Пятрас промолчал. Молчал и я, хитро улыбаясь и довольный тем, что знаю тайну буланого, а Пятрас не знает, что я знаю. Но молчал я недолго. Какая же это тайна, если ее никто не знает! Улучив минуту, когда мы с Пятрасом были одни, я спросил:
— А куда ты ездишь по ночам? А?
Он тревожно повернулся, в упор поглядел мне в глаза:
— Хозяину сказал?
— Не баба я, чтобы всем говорить.
— Вижу, что не баба, — улыбнулся Пятрас. — И дальше будь молодцом. Ничего ты не видал, и пускай хозяин сам узнает, если хочет. Понятно?
Я кивнул головой, — мол, так и будет: ты езди на буланом, а я буду молчать. Но через несколько дней хозяин ни с того ни с сего сказал:
— Опять в округе разбросали большевистские прокламации.
— Ну? — удивился Пятрас. — Что же пишут эти большевики? Опять против господ?
— «Что пишут, что пишут…» — сердито проворчал хозяин. — Не твоего ума дело.
И вдруг подступил вплотную к Пятрасу:
— Ты разбросал?
— Может, и я. А ты поймал?
— И поймаю! — пригрозил хозяин. — Выслежу, где шатаешься по ночам, будешь знать.
Пятрас краем глаза посмотрел на меня. Я обомлел и силился показать, что я ни при чем, ни полсловом не проговорился никому. Пятрас, должно быть, понял, потому что спокойно сказал:
— По ночам уезжаю в ночное, как ты велишь. А если хочется, поезжай сам. Хоть высплюсь на сене после вашей проклятой работы!
— Ты будешь спать, а я буду тебе платить? — заорал хозяин.
— Тогда незачем спрашивать, что я делаю по ночам.
— Твои ночные я еще проверю!
— И проверяй.
— И проверю!
— Проверяй.
Хозяин отошел обозленный и, видать, твердо решил исполнить свою угрозу: проверить Пятраса на пастбище.
— Не езди больше, — шепнул я, когда мы остались вдвоем.
— Не бойся.
Взял он косу и вышел в поле: пшеницу косить.
Однако ночные поездки Пятраса не давали покоя не одному хозяину. Однажды пас я в лесу и увидел приближающегося незнакомого человека. Спокойно шел он песчаной дорожкой, опираясь на выломанный сосновый сук. Невысокий, сутулый, маленькие, хитрые, как у ласки, глаза, валкая походка. В этой походке было что-то знакомое, но я не мог припомнить, что же такое.
— Пора домой гнать, — сказал он мягко.
— Еще не напаслась скотина.
Не спеша сел он на пень, долго копался в высушенном бараньем пузыре, свертывал цигарку.
— Не надоело пасти?
— А как же без пастьбы? Снег не скоро выпадет.
— Не скоро, — согласился он. — А ты не проголодался в лесу?
И, не дожидаясь ответа, вытащил из-за пазухи какой-то ком, обернутый в желтые капустные листья.
Это был изрядный кусок копченого сычуга, остро пахнущий луком и чесноком, а также краюшка хорошо выпеченного хлеба.
— Закуси, — протянул мне. — Тут у меня от обеда осталось, не нести же домой. Лучше, думаю, доброму человеку отдам. А ты, я вижу, добрый человек. Вкусно?
Я только промычал, потому что у меня за обе щеки была набита принесенная им снедь. Он печально покачал головой:
— Нелегка доля подпаска. Сам когда-то пас — знаю. И батраком был. Всего я навиделся, братец ты мой родимый. Всего. Хорошо, как попадешь к доброму хозяину, а нет — совсем пропадай. Работаешь с зари и дотемна, а потом в ночное до утра. И ваш батрак, должно быть, ездит?
— Пятрас?
— Я там не знаю, Пятрас он по имени или Йокубас. Я только говорю: должно быть, ездит?
— Как не ездить, неужто лошадям не евши оставаться?