Выбрать главу

Оставшись один, я ходил за стадом и, приложив ладонь к уху, прислушивался, не кричит ли избиваемый Стяпукас — я готов был тут же побежать к Пятрасу. Но крика не было слышно, а вскоре и сам Стяпукас вернулся. Приободрившийся, повеселевший.

— Не тронули тебя?

— Нет. Только попрекнули, что всем жалуюсь… А ведь это не я, ты это нажаловался!

Пасли мы и дальше. Позабыли и беды Стяпукаса. Близилась осень. Дождь лил все чаще, вымочил жнивье, и стало гораздо мягче ходить по нему босиком. Стяпукас опять затягивал свою песню:

Ой, шумит, шуми-ит, Ой, зеленый ле-ес!..

— Когда вырасту — на органиста обучусь.

Однажды утром пригнал он стадо, тяжело волоча ноги, и опять боялся сесть. Страх как боялся. А потом лег наземь ничком, тихо сказал:

— Ты посмотри за моими коровами, а я… я малость полежу.

— Стяпукас, тебя опять побили?

— Не-ет…

— Может, болен, а?

— Не-ет… Я только полежу.

Никакого признака побоев. Подбородок давно зажил, синяков под глазами нет. Лишь глаза красные и злые, как никогда еще.

— Может, у тебя хлеб есть? — спросил он, не глядя на меня.

— Не захватил нынче. Сейчас завтракать пойдем.

Он помолчал, по-прежнему лежал ничком и не шевелился.

— Я не пойду завтракать, — сказал. — Раньше ходил, а теперь больше не пойду.

— Как так не пойдешь? Может, тебе принесут?

Стяпукас усмехнулся:

— Принесут? — и тут же добавил: — Давно мне не дают.

— Чего не дают?

— Ничего не дают. За то, что Пятрас ругался, очень серчали, а теперь за прогон серчают. Отпаси, говорят, за потраву не евши, тогда будешь знать!

— Какая же потрава? На полях ничего нет.

— Огороды есть, а изгородь на прогоне — сломана. Подошли коровы, да как шальные — и лезут, и лезут… Много свеклы вчера вырвали, капусту потоптали…

— Стало быть, побили тебя?

— Не-ет…

— Тогда чего лежишь?

Он прижался щекой к сырой земле, и я увидел, как вздрагивают его острые, худые плечи.

— Я пролом загородил… Жердь туда притащил, заделал… Хорошо заделал… Да коровы очень уж привыкли к пролому, толкнула буренка рогами — и опять в огороде, а за ней и другие. Что же я могу?

Я подсунул кнутовище под Стяпукаса, перевернул его на спину. Осмотрел — нигде ничего нет.

— Они мне по заднице, — пояснил Стяпукас. — Накрыли мокрой холстиной, хозяйка держала за голову, а хозяин ремнем, ремнем… Чтобы следов не осталось.

Вдруг он вскочил, схватил кнут.

— Пятрасу не говори! — погрозил мне кнутовищем. — Довольно с меня вашей заступы!

Отделил он своих коров от стада и погнал в овсяное поле Паулюкониса. Там сушились снопы, ладно уставленные в два ряда. Скотина бросилась к ним, хватала колос, рвала, трясла из стороны в сторону, стараясь выдернуть из снопа, и не столько поедала, сколько топтала, раскидывая по всему полю.

— Стяпукас, ты что, рехнулся? — бросился я спасать овес.

— Ты у меня только тронь! — завизжал он, замахнувшись кнутом. — Вот, как вытяну, будешь знать!

— Тебя убьют!

— Пускай убивают.

А от дома уже бежала хозяйка Стяпукаса, толстая, здоровенная баба, с длинной хворостиной в руке. С криком и угрозами отогнала она коров, подскочила к нам:

— Так-то ты, крапивное семя? Так ты пасешь? — замахнулась она хворостиной.

Стяпукас побледнел, но не двинулся с места. Опустив голову, глядел, сбычась, на хозяйку упорно, упрямо. Хворостина свистнула в воздухе.

— Не бей! — закричал я. — Пятрасу скажу!

Хозяйка, не слушая, наотмашь замахнулась на Стяпукаса, но не попала — лишь длинную полосу оставила хворостина на жнивье. Стяпукас и не пошевельнулся, будто не над его головой разразился гнев хозяйки.

— Крапивное семя! Иуда! Сукин сын! — кричала баба, задыхаясь и обливаясь потом. — И тебе надаю! И тебе! — повернулась она ко мне. — Что мне Пятрас? Он мне заплатит за овес?

Долго она еще кричала и ругалась, но хворостину так больше и не подняла. Видать, побоялась все-таки Пятраса. Лишь, уходя, пригрозила Стяпукасу:

— Домой лучше не являйся! Отрыгнутся тебе все Пятрасы и прочие черти!

А Стяпукас хоть бы хны. Стоит, глядит исподлобья, молчит. И целый день потом пас молча, потупив глаза, а вечером, когда мы уже отделили свои стада гнать домой, сказал:

— Пятрасу не говори, не его забота!

— Засекут тебя теперь насмерть.

— Не твоя забота.

Погнал он стадо. Всю ночь я проворочался в постели возле Пятраса, — мучили недобрые сны. Пятрас толкал меня в бок, спрашивал:

— Чего ты кричишь во сне?

Несколько раз я хотел сказать ему все, но вспоминал просьбу Стяпукаса. Так и промолчал до утра.

А утром Стяпукас пришел, еще тяжелее волоча ноги, но уж не лег, а оперся на кнутовище и долго смотрел в землю.

— Ну, как дела, Стяпукас?

— Не твоя забота. — И опять погнал стадо на овсяное поле.

Нет, Стяпукас, наверное, рехнулся!

И опять прибежала Паулюконене. Кричала, орала на все поле, но к нам не подошла, а, накричавшись, вернулась домой и притаилась за сараем. Мы видели, как она оттуда высовывала голову, смотрела, как мы пасем.

Погнали мы стадо на другой конец поля. Придя на обед, я тайком сунул в карман краюшку хлеба, принес Стяпукасу. Он пожевал нехотя, а потом отдал назад:

— Не хочется больше.

— Ты маме скажи, — посоветовал я. — Если Пятрасу не хочешь, тогда маме. Пойди и скажи, иначе живым не останешься. Я попасу, иди.

— Сам иди! — сердито отрезал он. — Не такой я дурак, чтобы говорить. Я скажу, а она опять скажет: так мне и следует, проклятому, я ей все плечи отбил, сидя на ее шее.

На другое утро, пригнав скотину на жнивье и дожидаясь Стяпукаса, я увидел, что его коровы очень уж медленно идут в поле. Еще медленнее шел сам Стяпукас вслед за ними. В руках у него был не только кнут, но и кол, на который он опирался при каждом шаге. Доплелся до меня и сразу рухнул на землю и лежал без сил, словно выколоченная вальком онуча. Теперь его коровы сами, по привычке, повернули к овсяному полю, а когда я вскочил загородить им дорогу, Стяпукас крикнул:

— Не трожь, не то как дам тебе!

Паулюконене, видать, давно стерегла за углом сарая, потому что прибежала очень скоро. А за ней вдогонку и Паулюконис с привязанной на веревке собакой. Отогнав стадо, он подошел к нам. Это был высокий седоватый человек, с лицом, усеянным темными глубокими оспинами, с чудными водянистыми глазами.

— Вставай! — подтолкнул он ногой Стяпукаса. — Чего валяешься? Мало тебе я всыпал, еще ждешь?

Стяпукас съежил плечи, подтянул под себя локти и стал еще больше походить на выколоченную вальком онучу, а не на живого человека. Хозяин обошел вокруг, но бить не стал, а только постоял, помолчал.

— Постереги наших коров, пока этот паршивец оправится, — сказал мне, уходя.

Сел я на корточках возле Стяпукаса, дотронулся рукой до его черных, курчавых волос. Он нетерпеливо дернул плечами:

— Не лезь…

— Стяпукас, что с тобой?

— Не твоя забота.

— Глуп ты как пуп! Надо было сразу Пятрасу сказать и не гнать скотину домой, ну их в болото! Пойду и все расскажу Пятрасу.

— Посмей только!

В полдень пришла хозяйка Стяпукаса.

— Валяется еще? — спросила она меня издали.

— Сама ты валяешься, ведьма!

— Ну, ну! С кем разговариваешь, сопливец?

— Ведьма, ведьма, ведьма! — повторял я в исступлении и оглянулся в поисках камня поувесистей. Пусть только тронет меня, так и запущу — прямо ей промеж глаз.

Подошла она к Стяпукасу, постояла в головах, а потом сунула руку за пазуху и вытащила ломоть хлеба, намазанного толстым слоем масла и накрытого сыром. Положила наземь возле пастушонка.

— Пожуй… — сказала беззлобно. — И нечего тебе притворяться. Слышишь? Не побывал ты еще в хороших руках, избаловался. Хозяин ударит — все одно что мать погладит. Не со зла, а по нужде.