Выбрать главу

Кричала и голосила она еще очень долго. Я уже был уверен, что Розалия донесет на нее в полицию, и ей скрутят руки, как Пятрасу, но Розалия снова опустилась на колени и возвела глаза к тому же самому образу. Но молилась она о другом. Она теперь просила послать кару не только на головы супостатов, но и супостаток.

Хозяин запряг лошадь. Сердито бросил выбежавшей в сени хозяйке:

— Ничего не нашли.

Освещенный фонарем Довидониса, из чулана выходил Пятрас. На нем был его праздничный пиджак с хлястиком и вытачками на спине, на ногах сапоги со скрипом, но руки были скручены. За ним, ни на пядь не отставая, шли двое полицейских. В сенях Пятрас остановился, улыбнулся мне:

— Не унывай, — сказал уверенно. — Мы еще свидимся.

— Молчать! — загремел старший полицейский и с силой ударил Пятраса в спину.

Все вышли.

Долго я стоял в сенях, прислонившись к дверному косяку, и слушал, как удаляется и замирает стук колес на подмерзшей дороге. Еще слабый скрип, еще свист кнута, еще… И вот уже все покрыла глухая, темная ночь.

Вернулся я в чулан. Тут все сдвинуто со своих мест, смято, разворочено, сенник разрезан по всей длине, солома раскидана по всем углам…

Нет больше Йонаса. Нет и Пятраса. И опять висит кожух на гвозде, вбитом в перегородку, опять стоят брошенные под ним, изношенные деревяшки с истоптанными задниками, и опять они словно говорят, что шел здесь человек, устал и остановился…

Но Йонаса совсем уж нет. Лежит он один среди покачивающихся валакнских елей. Лежит с веревкой на шее. А Пятрас еще есть. Он едет теперь по подмерзшей дороге. И хоть руки у него скручены, хоть стерегут его, но он, верно, теперь улыбается в темноте, а на его щеках все заметнее обозначаются две круглые ямки. Пятрас есть. Он жив.

И, прижимаясь лицом к оставленному им кожуху, резко пахнущему Пятрасовым потом, я повторяю:

— Свидимся, Пятрас. Обязательно, обязательно свидимся!

Первый отдых

Отпас я свой первый год — и опять дома. Опять мы все в куче: отец, мать, Маре, Лявукас и буренка в сенцах. Опять каждое утро матушка растапливает печь, отворяет дверь для выхода дыма, оставляя закрытой нижнюю половину, а буренка тотчас просовывает внутрь морду. И мать громко говорит нам, как говорила когда-то:

— Ребятишки, а ребятишки! Полно валяться в постели, бегите-ка натереть буренке соломы!

И опять мы спросонья бежим в заметенные снегом сенцы, а потом уж садимся завтракать сами.

Со стороны поглядеть, так словно бы я и не уходил из дома, не привез заработанного мною харча — словом, ничего такого не было, не случилось, и в курной избенке добросердечного Тякониса жизнь идет по-старому.

Только сама эта избенка кажется будто иной — так она обветшала, осела, бока ее так покосились, что больно смотреть. И когда мы с хозяином въехали во двор, я долго-долго не мог постичь, как же в этой избенке умещались мы все да еще буренка в сенцах: и мала-то, и низка, и тесна неимоверно наша избенка.

Лявукас тоже вроде как другой, кривоногий какой-то, с вытянувшейся шеей. Щетинится, дуется с первого дня моего приезда, ходит бочком, поближе к стене, словно боится дотронуться, косится отчужденными глазами и фырчит:

— Ты тут не больно, не больно-то… И-ишь ты, подпасок! Когда захочу, я не то что подпаском, я главным пастухом заделаюсь. — Постоит молча, а потом снова: — Получил за пастьбу два мешочка картошки, эка важность! Наш тятя заработал четыре, да не мешочка, а мешка, а на тот год шесть заработает, а ты опять только два… Не задавайся…

Сестренка Маре помалкивала, но видать было: она заодно с Лявукасом.

И отец другой. Как только меня привезли, он поставил заработанные мною мешки рядом со своими и спросил маму:

— Видишь, мать?

— Как же не видеть.

Но отец не унялся и опять спросил:

— Нет, мать, я тебя спрашиваю, говори: видишь ты или не видишь?

И лишь после того как мама еще раз подтвердила, что она в самом деле видит, отец успокоился и сказал:

— Теперь ты видишь, что был в нашей избенке один кормилец, а с этого времени будет двое кормильцев. А, мать?

Кивнув головой, мама весело поддакнула отцу.

— А когда так, — продолжал отец, — так чего нам в эту Бразилию? Своими костьми крокодилов откармливать? Нет, кто хочет, тот пускай едет, а нас теперь двое кормильцев. И ты, мать, не уговаривай меня в Бразилию, — понятно?

— И слава богу…

— Я так полагаю, — не унимался отец, — если Тяконис честно уплатит все, что мною заработано, а буренка отелится, то, может, одного сына в учение, а, мать? Посвятим в духовный сан, и пусть его служит обедни, проповеди шпарит. У алтаря — это тебе не с хозяйскими свиньями: ни под дождем ты, ни на ветру. Хочешь в ксендзы, Лявукас?

— Не хочу, — ответил тот, надув губы.

— Не хочешь? — даже разинул рот отец. — А кто тебя, клопа, спрашивает, хочешь ты или не хочешь? Велю, и пойдешь!

Но Лявукас не поддавался.

— Больно мне нужно в ксендзы… — забубнил плаксиво. — Пускай Маре идет в ксендзы, коли хочет!

Я не мог понять, как это Лявукасу не хочется в ксендзы. Отец, улыбаясь, объяснил, что во время рождественского поста настоятель Ляушка молебствовал по дворам и раздавал ребятишкам мятные конфеты. Маре дал три, а Лявукасу только две. С той поры Лявукас считает всех ксендзов самыми несправедливыми людьми на свете, а сестренке до сего дня не может простить третьей конфеты.

— Ну, так на доктора, — предложил отец. — Хочешь быть доктором?

Мать смотрит на нас всех и улыбается своей ясной улыбкой:

— Выдумаешь ты, отец…

А из сенцев зычно отзывается буренка:

— Мму-у-у…

И от этого ее мычания, от шуток отца в нашей дымной избе так хорошо и уютно, что, кажется, еще попас бы и лето и два, только бы потом опять собраться в кучу и быть всем вместе. Всю зиму вместе.

А в школе меня ожидала учительница Даубайте и первая протянула мне руку поздороваться. Посадила поближе к своему столику и остановилась возле меня:

— Отстал ты немножко, догонять других придется…

— Догоню, — весело обещал я.

Но учительница почему-то не очень обрадовалась. Обернулась к окну, долго смотрела на двор, занесенный снегом, молчала. И все ученики молчали, кто опустив глаза в тетрадь, кто глядя на спину учительницы у окна. Она провела рукой по волосам, обернулась, улыбнулась:

— Кого еще нет у нас в школе?

— Пятраса не привезли, — отозвался Юргис от дверей.

— А ты, Юргюкас, еще не пас?

— Меня не покупали… — буркнул тот недовольно.

Ученики прыснули со смеху. Все знали, что Юргису страх как хотелось пойти «в люди», но все хозяева, будто сговорившись, повторяли: мал еще, мал, мал… И Юргис остался еще на год дома, тогда как Пятрас пас другое лето.

— Ну, ничего, — утешала его учительница. — Придет и твой черед, поедешь… И тебе не дадут учиться, — закончила она вдруг горько.

И, словно спохватившись, заторопила нас:

— Начнемте, дети…

После уроков подлез ко мне Юргис, поглядел искоса, спросил:

— Будешь теперь драться?

— А тебе больно хочется?

— Самому тебе больно хочется…

— Иди к нам, — позвал я его.

— Если больно хочется, идем… А то попасут год и сразу лезут драться.

Дома отец развязал заработанный мною мешок картошки, перекрестил его и торжественно объявил:

— Первый мешок починаем, ребятишки.

И пояснил Юргису:

— Это мой сын заработал. — Потом добавил: — И еще пять мешков совсем полные стоят. Живи, не тужи.

Жили мы и не тужили.

Мать опять села за прялку, как в прошлом и позапрошлом году. Отец плел из лещиновых драниц корзины, мерки и короба для зерна. Мы с Маре учились в школе, а Лявукас опять «проходил науки» дома.