— Я ведь не тебя пхнул, — опять пояснил Пятнюнас, — я Антанаса, чтобы не лез… А чего ты лезешь под ноги? Разве я тебя пхаю, чего ты лезешь?
— И хорошо, так вам и надо, — заговорил молчавший до сих пор Антанас. — Раз у меня ни братьев, ни сестер нет, раз я батрак, так и пхать меня?
— А ты бы молчал, — отрезал Пятнюнас. — Как уговорились, так и будет, мало тебе дали?
— Свиньи вы все трое, — вышел из терпения Казимерас. — Идите в чулан, покуда мамаша не застала.
В горнице могильщики сказали гостям, что схватились они из-за ясеня, который Пятнюнас срубил в лесу Подераса, а Антанас поймал его и теперь только потребовал магарыч за молчание. Они поволтузили друг друга, а потом помирились, решив поставить один другому по бутылке водки и дать по разу в морду. С тем и вернулись домой. Пятнюнас, как человек деловой, предложил сейчас же сделать замирение и выпить обе бутылки, а потом уж обменяться условленными затрещинами. Но у Антанаса не было денег на водку, он предлагал все это отложить. Пятнюнас не уступал. Снова пошла грызня, парни уже схватили друг друга за грудки, и неизвестно, что бы из этого вышло, если бы в горницу не вбежала старуха.
— Что тут стряслось? — окинула она всех взглядом. — На столе чего не хватает, что крик подняли?
Все смутились, опять сели на места.
— Ты тоже хороша, — обратилась старуха к Салямуте, — на целый день запропастилась, а пришла домой и визжишь по чуланам! Нет больше папаши, а то бы он тебе показал… Вот возьму дом в свои руки. Зря радуешься, что твоя воля настала!
Пока она отчитывала дочь, Антанас тишком ушмыгнул во двор. Смущенные гости спешили налиться пивом, кое-кто выходил из горницы, шел в избу попеть, помолиться за усопшего, чтобы потом со спокойной совестью опять налечь на угощение. Времени впереди уйма, вся долгая ночь песнопений.
Следующий день было воскресенье, поэтому проводить старика Дирду пришли и стар и млад, люди запрудили двор и дорогу перед избой. А когда вынесли гроб и двинулись за ним в повозках и верхами, то казалось, что не покойника провожают, а встречают живого епископа. Не хватало лишь духовой музыки и кадильного дыма, а так всего было вдоволь.
Караулить дом оставили меня, двух чужих баб и старуху Саладене, прославленную хозяйку, которую всегда приглашали на похороны, свадьбы или крестины. Первым долгом мы нарезали себе хорошей ветчины, поджарили ее с яичницей и наелись до отвала. А потом старуха Саладене всех приставила к делу. Вынесли из избы истертую в труху солому из постели Дирды, вывалили ее на скотном дворе, подняв тучи удушливой пыли. Вынесли и одеяла, развесили их по заборам, чтобы выветрился запах прелой земли и можно было бы накрываться другим. Наконец разобрали и вытащили кровать, ошпарили ее кипятком, высушили на солнце. Потом надо было снять в избе паутину, закрыть все окна и выгнать мух, обтереть мокрой тряпкой стены, пройтись метлой по потолку, печке и на печке, — ведь всюду что-нибудь осталось от старика и теперь никому не нужно. А когда все сделали, и запаха старого Дирды почти нигде не слышалось, посыпали песком земляной пол в избе и сенцах, на крыльце и весь двор до самых ворот. После этого мы притащили взятые у соседей столы, расставили их вдоль всех стен, приставили к ним скамьи, некрашеные табуретки так, чтобы усадить побольше людей, потому что хозяйка, уезжая, сказала:
— Уставьте каждый вершок, чтобы за дверью никого не осталось.
Скребли, чистили мы так, что изменился весь двор и вся изба, все блестело, сверкало, как в пасхальное утро. Словно тут не жил никакой старик Дирда, словно тут не было никакой ругани и крика, а весь год только канун праздника, и больше ничего. Покончив с уборкой, бабы сами умылись, пригладили волосы, повязались белыми платками, надели передники и обе сели в тени отдохнуть и дожидаться поминальщиков. Одной Саладене отдыхать было некогда. Накричав на нас, наладив нашу работу, засучила свои могучие, почти в бревно толщиной, руки, откинула со лба волосы под платком и взялась за работу. С шумом вытаскивала она из печки пироги: пухлые, с лопнувшей сбоку корочкой, пышущие жаром и пахнущие так, что понюхай только — и есть не надо, сыт. А вытащив их, кидала новые охапки дров, опять топила, готовила под для новых булок, для жаркого, для противней свинины, для гуся с начинкой и рубленой курицы, для сырников с гвоздикой и лепешек с корицей, посыпанных толченым имбирем… Печка накалилась чуть не докрасна — ни подойти, ни дотронуться, издали шипит. А сама Саладене носилась в отблесках пламени, словно королева ведьм, стучала и гремела, сама не менее горячая, чем печь, вся пропахшая поджаренным салом и топленым маслом, жженым сахаром и ванилью и еще всевозможными запахами, и сладкими, и кисло-сладкими, и такими, которых не уловишь носом, не передашь языком. В чулане и в чуланчике для жерновов уже громоздились груды всевозможных яств, а Саладене подносила целые вороха новых, вываливала, раскладывала и все глядела на дорогу, приложив к глазам ладонь, — не возвращаются ли поминальщики.
— Успеть бы вовремя, — пыхтела она. — Из-за меня еще никому не доводилось осрамиться, неужто теперь бог допустит?
Первыми явились хозяйка и Салямуте. Хотя глаза у них и опухли от слез, но они позабыли и старика и похороны. Даже не переменив юбок, бросились смотреть, как все приготовлено, туда ли поставлено, что хорошо выпеклось, а что подгорело, и всё повторяли:
— Как бы не осрамиться, как бы на смех не подняли.
Вскоре стали прибывать и поминальщики — и из своей деревни, и родичи издалека, и званые, и незваные. Все разгоряченные, усталые, но повеселевшие, а уж голодные как волки. Все три брата, Салямуте и хозяйка спешили усадить гостей за столы, зорко следили, чтобы, не дай бог, какой бобыль не попал в передний угол, на места многоземельных, чтобы самого настоятеля или толстосума какого не посадили у дверей, у порога, где усаживаются халупники и прочая голь. Потом не оберешься разговоров по всем окрестным приходам! Немало горя было и с середняками и разными половинщиками [32]: каждый лез поближе к переднему углу, поворачивался боком к бобылям, и все чувствовали себя обиженными, посаженными не на свое место, без должного почтения к количеству владеемой ими земли и стаду коров, сидели, насупившись, косясь один на другого. Семь потов сошло со старой хозяйки, пока она каждого не умаслила, не устроила за столом. Саладене начала разносить дымящиеся миски со свининой и колбасами, накладывала кучи нарезанного хлеба, пирогов, рубленого сыра. Казимерас вышиб из бутылки пробку, выпил за здравие первого с края гостя. Ляушка поставил на стол кувшин с пенистым пивом…
И тут началось!
Пока гости замаривали первого червяка, только звенели тарелки, стучали ножи, ударялся дном выпитый стакан, слышалось лишь слово-другое, но и, те произносили старухи или же Казимерас:
— Кушайте, гостюшки, не побрезгуйте.
Вот Ляушка все чаще выбегал за пивом и приносил уж не один, а сразу два кувшина. Казимерас поставил еще одну бутылку, и еще одну, и еще… Зажурчали голоса вокруг столов, зарделись щеки у гостей, заблестели глаза. Иной, разойдясь, уже пробовал затянуть песню и сдерживался лишь потому, что его унимали другие, хотя ясно было видно, что не сдержится, что пиво заставит разговориться и его и других. Бабы спешили взяться за молитвенник и торопили мужчин перейти от веселья к богу. Но и сами они не пропускали стакана с пенистым пивом, иная опрокидывала и рюмочку. Сидели они теперь раскрасневшиеся, как пионы, больше глядели на новый налитый стакан, чем на молитвенник, и не только тянули сами, но еще совали ребятишкам — «от чирьев» и других хворей. Дети разыгрались, бегали с ломтями пирога в руках, озоровали по всем углам. Старуха сильно нахмурила брови — ей явно не нравился ход поминок.
— Попридержи, не носи больше, — остановила она в сенях Ляушку. — Пускай поостынут, пускай попоют, тогда заново приготовим столы, откроешь новую бочку. Куда же этот Прошкус делся? Чего не начинает так долго?