Выбрать главу

— Они же не подают в суд.

— Передерутся — и подадут, запасайся только терпением.

Но вступить в драку им не пришлось, так как откуда ни возьмись в деревне появился Мендель со своей кривоногой сивкой. Увидел он схватку, даже полами замахал:

— Ой-ой, люди хорошие, шутки нехорошие… Сейчас я вас помирю, сейчас, сейчас, сейчас!..

И бросился к ним. Тут ему загородил дорогу Прошкус.

— Что ты лопочешь, жид? Куда лезешь? Смеяться вздумал над католиками?

— Как я, бедный жидок, смеяться? — задергал плечами Мендель. — Зачем над католиками смеяться? Католического бога я не хулю, католик моего бога не хулит, что нам ссориться? Католику нужно сказать, как говорят католики: жить надо, как братьям, делиться, как жидам. Наши жидки хорошо делятся. — Подбежал к старухе с Юозёкасом, ухватился за колесо, завертелся вместе с нами, закричал: — Юозап, зачем тебе колесо! Ты хороший хозяин, зачем тебе плохое колесо! Юозап, продай колесо!

— Да купи… — запыхтел Юозёкас, вдруг опуская руки.

От неожиданности старуха чуть не упала. Мендель — к ней:

— Хорошо заплачу, хозяйка, продай колесо, хозяйка.

Рванул Мендель колесо и, к всеобщему удивлению, выдернул из рук старухи. А выдернув, не мешкая побежал к оставленной на улице телеге, бросил в нее колесо, хлестнул лошадь.

— Эй, а деньги? — крикнул, растерявшись, Юозёкас.

— Будут деньги, деньги не пропадут, — отвернулся Мендель. — Вы у меня берете в кредит, я у вас беру в кредит, разве не рассчитаемся?

— Ха-ха-ха! — закатились хохотом собравшиеся.

Юозёкас сердито отвернулся. Старуха теребила концы платка, ни на кого не глядя, даже не решалась пот утереть.

— Идем в сарай, кончим с сеном, — сказала тихо.

Вся семья опять пошла в сарай. Теперь уж без соседей, без свидетелей. Казимерас, рассердившись, прогнал Прошкуса со всеми его приятелями. Стали опять делить сено. Но уж охапок не обивали и сено сверху не сваливали, а прямо обмерили веревкой всю кладь и поделили между собой; каждый отметил свою часть пучком соломы или ольховой веткой. И всё добром, по-хорошему, не ругаясь, не повышая голоса, тихо-мирно. Старуха удивлялась:

— Издавна говорится: жид нехристь, жида в дом не впускай, а, видишь, как вышло? Иной раз и нехристь помогает верным католикам.

Покончив с сеном, верные католики вернулись в избу. Был уже вечер. Сели мы за общий стол ужинать. Старуха ни с того ни с сего, растрогалась:

— Последний… последний раз сидим за одним столом. Так и распалась семья…

Все молчали, понурив головы, не глядя друг на друга. Казалось, и всем не очень-то весело.

— Вот, господи, говорю, чуяло ли мое сердце, смекала ли моя глупая голова? — утирала слезы старуха. — Бывало, усажу вас всех за этим самым столом… Пеликсюкас, бывало, сядет в конце, а кругом вы, как неоперившиеся воробышки, как утята… У одного нос расквашен, у другого рукав оторван, третий пальцы на ногах порезал, а все свои, так бы и обняла, согрела под крылышком…

— Мы не одни сидели, с батраками, — отозвался Юозёкас. — А работали все больше батраков!

— Мамаша, не надо, — попросил и Казимерас.

— Крутенек был Пеликсюкас, правда это, а всё, бывало, послушает, как вы все щебечете, как из-за каждого пустяка слезы льете, и улыбается, бывало, и говорит мне: «Мать, растет у нас семья, как каменная стена, будет к чему на старости лет прислониться, где от ветра упрятаться, а, мать?» И погладит, бывало, всех, кому еще и баранку сунет… Крутенек был, но сердце доброе.

— И полена для башки не жалел, — опять отозвался Юозёкас.

— Хи-хи, — ухмыльнулась Дамуле.

— Не надо, мамаша, хватит, — опять попросил Казимерас.

— Нет больше Пеликсюкаса, — продолжала умиляться старуха. — И Повилёкас неизвестно где… Обидел он нас, а все свой человек, из сердца не вырвешь, простите и вы его, детки. Одна радость у меня осталась, чтобы на всю жизнь было между вами согласие, как в нынешний вечер. Порадовался бы тогда и Пеликсюкас на небесах, и я бы спокойно закрыла глаза… Обещайте теперь, на последней нашей общей вечере, что будем жить все по-хорошему, будем помогать друг другу… — закончила старуха, уже плача и выжидательно глядя на детей.

Никто не торопился давать обет. Видимо, еще немало горечи было у каждого в сердце. Старуха все глядела по очереди на детей и все дольше останавливалась на каждом. А больше всего смотрела она на невестку Дамуле.

— Дамулите, — промолвила, — так ты мне ничего и не скажешь?

Дамуле подняла голову, почмокала косыми губами и спросила:

— Куда мы пастушонка денем?

— Вот это верно, — поддержал ее Юозёкас. — Все поделили, а как же быть с мальчишкой? Моя Дамулите толком спрашивает: куда пастушонка денем?

— Не этого я ждала от невестки, — опустила голову старуха.

— Бери себе, коли хочется, — снисходительно сказал Казимерас Юозёкасу. — Ты в избе живешь, ты теперь большой хозяин, тебе понадобится подпасок.

— А ты не смейся — да, я большой хозяин, — рассердился Юозёкас.

— И я говорю.

— А зачем ты мне пастушонка навязываешь? Бери сам, коли такой умный, а мне не надо.

— Подойдет очередь, сама попасу, — поддержала мужа Дамуле. — Хлеб изводить пастушонка навязываешь?

— Я бы взял, — сказал Казимерас, — да куда его дену? Сам на кровати не помещаюсь, в клети повернуться негде, ложку некуда положить… Да и кровать не своя.

— Ну и другим не навязывай, — ответила Дамуле.

— Дети, прошу я вас, — сложила руки старуха. — Постыдитесь, пожалейте меня, старую. Не могу я так…

— Чего же ты, мамаша, хочешь? — обернулся к ней Казимерас.

— Начали с бога, кончили подпаском, — красиво это? И опять в доме будет грызня, опять ругань. Постыдились бы из-за мальчишки ссориться.

— Так возьми, мамаша, его сама, коли ты такая добрая, вот и не будет никакой грызни, все уступим, — кривил рот в усмешке Юозёкас.

— Как это так, «мамаша, возьми», — заговорила Салямуте. — Сам избу занял, коров набрал, а пастушонка — нам с мамашей? Не дождешься! Ни ты, ни твоя кривобокая Дамуле не дождется!..

— Дамуле ты не касайся!.. — крикнул Юозёкас. — Ты ее истоптанного башмака не стоишь, слышишь?

Слово за слово, опять разгорелась брань, и опять чуть не дошло до драки. Каждый заранее отмахивался от меня, ругал, бранил, перечислял, что я плохого сделал и чего не сделал, сколько я жру за столом и сколько тащу со стола, как я доглядываю за добром. И почти каждый заканчивал:

— Сам черт нанял его на нашу голову.

— Повилёкас нанял, — не утерпел я.

— Ну и беги теперь за своим Повилёкасом, поцелуй его в пятки! — кричала Салямуте.

Немало было крика и шума, чуть ли не до полуночи затянулся торг. Наконец уговорились: пастушонок уйдет спать на подволоку, а кормить его будет каждая семья через день, попеременно.

— А не исправишься, — угрожала Салямуте, — тогда прогоню и ничего не заплачу.

Сказала она решительно, но я все равно не понял: в чем мне исправляться и как исправляться?

Может быть, и верно говорят старые люди, что ласковый теленок двух маток сосет. Может быть. На то они и старые, чтобы мудрость провозглашать. А все-таки лучше, когда не надо разрываться надвое: между двумя матками не всегда сыт теленок.

Поел я один день на половине Салямуте. На следующий день иду на половину Юозёкаса. Сажает меня Дамуле за стол, ставит миску со щами, несет блины с такой жирной подливкой, какую редко подают подпаску.

— Ешь, — потчует она, садясь рядом, — не голодай.

— Ты ему шкварок побольше подложи, — советует ей Юозёкас. — Знаешь ведь, от Салямуте пришел, с пустым брюхом. Ничего и нет на их половине, а что и есть — из рук не выпустят. Не то что пастушонку — близкой родне, самому дорогому гостю хорошего куска не подадут.

— Не подадут, — согласилась Дамуле, подкладывая кусочки поджаренного сычуга.

— А у нас есть, мы и для подпаска не пожалеем. Распоясывайся, набивай за обе щеки, а если хочется, и за пазуху клади, пожуешь в поле возле скотины.