— А в Египте? В Каире — вы уже были в Каире, рядом с пирамидами Гизе? — Она воздела руки к небу и продекламировала: — Свет падает — великолепный, такой резкий, такой яркий, что, кажется, оседает на предметах, наподобие какого-то сияющего тумана.
— Это Эса! — Альбинос улыбнулся: — Узнаю его по эпитетам, так же как смог бы узнать Нельсона Манделу по одним только рубашкам. Смею предположить, что это заметки, которые он вел во время путешествия в Египет.
Анжела Лусия присвистнула от восхищения; захлопала в ладоши. Значит, это правда, будто он прочитал португальских классиков от корки до корки — всего Эсу, неисчерпаемого Камилу[22]? Альбинос закашлялся, смутился. Увел разговор в сторону. Сказал ей, что у него есть друг, фотограф, как и она, и что он, также как и она, много лет прожил за границей и недавно вернулся в страну. Военный фотограф. Не хотела бы она с ним познакомиться?
— Военный фотограф? — Анжела испуганно взглянула на него: — Какое это имеет ко мне отношение?! Я даже не знаю, фотограф ли я. Я коллекционирую свет.
Она вынула из портфеля пластмассовую коробку и показала альбиносу:
— Это моя коллекция сияний, — сказала она, — слайды.
Она все время носит с собой несколько экземпляров, разнообразные виды сияния, собранные в африканских саваннах, в старых городах Европы или в горах и лесах Латинской Америки. Свет, зарева, слабые огни, заключенные в пластмассовые рамочки; этим она собирается подпитывать душу в сумрачные дни. Она спросила, есть ли в доме проектор. Мой друг ответил «да» и отправился за аппаратом. Несколько минут спустя мы очутились в Кашуэйра, небольшом городке в Заливе Баия.
— Кашуэйра! Я приехала в старом автобусе. В поисках пристанища немного прошла пешком с рюкзаком за плечами и набрела на небольшую пустынную площадь. Вечерело. На востоке собиралась тропическая гроза. Солнце цвета бронзы катилось близко к земле, пока не натолкнулось на вон ту огромную стену черных туч, за старыми колониальными особняками. Драматическое зрелище, вы не находите? — Она вздохнула. Ее кожа излучала свет, в чудных глазах стояли слезы. — И тогда я узрела божий лик!
Философия Геккона
Вот уже которую неделю я наблюдаю за Жузе Бухманом. Замечаю, как он меняется. Это не тот человек, который вошел в дом шесть, семь месяцев назад. В его душе идет какой-то бурный процесс наподобие метаморфозы. Наверно, как в куколках, скрытно вступили в действие ферменты, растворяя органы. Вы можете возразить, что все мы переживаем постоянную мутацию. Согласен, я тоже не тот, что вчера. Единственное, что во мне не меняется, так это прошлое: воспоминание о моем человеческом бытии. Прошлое отличается стабильностью, оно все время там — прекрасное или ужасное — и пребудет там всегда.
(Я так думал до знакомства с Феликсом Вентурой.)
Когда дело идет к старости, у нас остается только уверенность в том, что скоро мы будем еще старее. Сказать о ком-то, что он молод, будет, как мне кажется, неправильно. Кто-то молод — это все равно что стакан стоит себе целый и невредимый за считанные мгновения до того, как упасть на пол и разбиться. Однако прошу извинить меня за отступление; вот что бывает, когда геккон принимается философствовать. Вернемся, стало быть, к Жузе Бухману. Я не хочу сказать, что через несколько дней изнутри него вырвется, расправляя большие разноцветные крылья, огромная бабочка. Я имею в виду менее заметные изменения. В первую очередь, у него меняется произношение. Он утратил, он теряет свой славянско-бразильский акцент, наполовину мягкий, наполовину свистящий, который поначалу сбил меня с толку. Теперь у него в ходу луандский выговор — под стать шелковым рубашкам с набивным рисунком и кроссовкам, которые он стал носить. Я также нахожу его более экспансивным. Когда смеется — ну прямо вылитый анголец. Кроме того, он сбрил усы. Стал выглядеть моложе. Появился здесь, у нас в доме, сегодня вечером, после почти недельного отсутствия, и, не успел альбинос открыть дверь, с порога выпалил: