В ответ на эту грубую прозу Джаган только досадливо поморщился. Вид у него был такой, словно душа его, освободившаяся от бренного тела, парила высоко над грязью мира.
В свои пятьдесят пять лет Джаган был хрупок и легок в движениях, темная кожа его казалась почти прозрачной, лоб, коричневый, как орех, плавно уходил назад, а на затылке бахрома волос спускалась на шею двумя побуревшими от солнца косицами. Подбородок его покрывала редкая седеющая щетина. Брился он нечасто — ведь только европейцы ежедневно смотрят на себя в зеркало. Одевался он в дхоти и просторную рубаху, сотканные из пряжи, изготовленной собственными руками. Каждый день он проводил за прялкой целый час. Полученной пряжи ему вполне хватало: больше двух смен одежды он никогда не имел. Всю остальную пряжу он связывал в аккуратные мотки и продавал местному центру по скупке ручной пряжи. И хотя выручал он за нее не более пяти рупий в месяц, все же, получая их, он испытывал радостное волнение. Ведь прясть он начал еще двадцать лет назад, когда их город впервые посетил Махатма Ганди. В свое время Джагана очень хвалили за это начинание.
На носу у него сидели очки в светлой оправе с удлиненными, словно миндалины, стеклами, но смотрел он на мир поверх них. На плечи он накидывал домотканую шаль с ярким желтым узором. Ноги его были обуты в сандалии на толстой подошве, сделанные из кожи умершего своей смертью животного. Будучи последователем Ганди, он объяснял:
— Мне неприятно думать, что живому существу перерезают горло только для того, чтобы обуть меня.
Вот почему он порой совершал поездки в глухие деревни, где, по слухам, должны были вот-вот сдохнуть корова или теленок. Заполучив шкуру, он вымачивал ее в каком-то растворе, а потом отдавал знакомому старику сапожнику, сидевшему под деревом возле колледжа миссии Альберта.
Когда сыну Джагана было всего шесть лет, он с восторгом помогал отцу в его кожевенных занятиях, проходивших обычно на задней веранде. Но стоило ему немного подрасти, как он начал жаловаться на запах от привезенных домой шкур. Жена Джагана оказалась еще более нетерпимой, чем сын. Она запиралась в одной из комнат и не выходила до тех пор, пока выделка шкур не заканчивалась. Это была долгая и мучительная история, занимавшая, как правило, несколько дней. Вот почему каждый раз, когда Джаган пытался пополнить запас обуви, в доме тотчас все шло кувырком. Привоз шкур ставил под угрозу семейную жизнь. На ранних стадиях обработки шкуры приходилось хранить подальше от жены, в сарае для дров, но там их могли попортить крысы.
Когда жена умирала, она знаком подозвала Джагана и что-то прошептала. Он не разобрал ее слов. А вдруг она попросила: «Выбрось шкуры!» — подумал он впоследствии. Эта мысль преследовала его. Выполняя — кто знает? — ее последнюю волю, он отдал остаток шкур миссии Альберта, радуясь, что тем способствовал приобщению кого-то к «ненасильственной обуви». Позже он доверил это дело сапожнику со двора миссии.
Замечание братца о природной соли нарушило шаткое душевное равновесие Джагана. Лицо его покраснело. Братец, довольный произведенным эффектом, постарался исправить его настроение лестью.
— Вы так упростили свою жизнь, что теперь не зависите ни от кого, кроме самого себя, — сказал он. — Не далее чем вчера я как раз говорил об этом со счетоводом из нашего кооператива.
Слова эти, как он и ожидал, возымели свое действие.
— Вы знаете, что я отказался от сахара? — сказал Джаган. — Двадцать капель меда в горячую воду — и все! Это натурально — и вполне достаточно! Больше никому никогда и не требуется.
— Вы довели до совершенства искусство жить без еды, — сказал братец.
Джаган с воодушевлением продолжал:
— Я отказался и от риса. Варю себе немного пшеницы, перетертой вручную, и ем ее с медом и овощами.
— И все же, — сказал братец, — я не могу понять, зачем вы держите лавку и зарабатываете деньги. К чему вам беспокоиться обо всем этом?
И он указал на выставленные в окне подносы со сластями. Он чуть было не спросил: с чего это Джаган взял, что другие должны есть сласти и тем способствовать его процветанию, но вовремя удержался. Он понимал, что сказал достаточно, и привстал со своей скамеечки. Приближался час, когда Джаган считал дневную выручку, и братец знал, что ему пора уходить. Джаган не любил, чтобы на его деньги смотрели.
Было уже шесть. Основная торговля закончилась, и мальчишка-подручный вот-вот должен был принести из лавки выручку. В эти минуты Джаган чувствовал себя монархом, обозревающим с высоты трона свои владения и принимающим дань от своих верных подданных (четыре повара в кухне и мальчишка-подручный в лавке). Троном ему служило прямое деревянное кресло, поставленное на небольшое возвышение с таким расчетом, что Джагану, восседающему на плоской подушке, видны были все закоулки его сладкого царства. Креслу было лет сто, его ручки, спинку и резные ножки украшали сверкающие медные полоски. Оно было сделано на заказ еще при отце Джагана, когда тот выстроил собственный дом за памятником Лоули. В другое время, конечно, отцу бы и в голову не пришло приобретать мебель — ведь дома они всегда сидели на натертом до блеска полу. Но в те годы отца часто посещал некий англичанин по имени мистер Ноубл, главный налоговый инспектор округа, бравший у него уроки астрологии. Сидеть на полу было инспектору нелегко, но, пожалуй, еще труднее — вставать с пола по окончании урока. Среди сваленных на чердаке вещей, некогда составлявших гордость семьи, была фотография мистера Ноубла с автографом, медленно желтеющая от времени. Дети поиграли с нею немного, а потом вынули из-под стекла, вставили туда изображение богини и повесили на стену. А фотография весь день переходила из рук в руки — дети смотрели на бакенбарды мистера Ноубла и хихикали. Когда наступила жара, фотографией стали обмахиваться, а потом она снова затерялась на чердаке среди старых конторских книг и прочего семейного хлама.