Выбрать главу

— Ви-ра-а! Давай!

Кран лязгал, дергал, бадья вставала дыбом и взлетала в небо. Из нее сыпались камни, ляпал раствор; я отбегал к самому барьеру; там, где-то внизу, рыжий Николай направлял бадью, открывал, но я не смотрел — лихорадочно записывал номер машины, ставил крестик, оттаскивал бревна, чтоб не придавило бадьей, а она летит, пустая. С размаху грохнуло и поволокло по эстакаде. Я бросаюсь к ней, упираюсь в нее изо всех сил, веду на место. «Ту-ту, ту-ту!» — сигналит крановщик. Дальше, дальше! Прочь! Я отскакиваю, а бадья тяжело валится на салазки.

Прямо перед нами стоял портальный кранище, и его стрела, казалось, цепляла тучи.

— Дав-вай!

Машина подлетает; тащу бревна.

— Задний ход! Вали!

Я набил себе мозоли на ладонях уже в первые минуты. Руки разбиты черенком лопаты до крови. Обливался потом на жаре, хотел пить, стал задыхаться… А машины шли, шли… Я бросался, кричал «вира», тащил…

Нет, до чего же он тяжелый, бетон! Липкая серая, перемешанная с камнями масса. Полную лопату почти невозможно поднять. Хоть бы минуту передышки. Нельзя: очередь, очередь машин.

…Уже я не мог поднимать лопату, с ужасом думал: а вдруг не выдержу до конца смены? А вдруг попаду под бадью? Похолодело сердце. Надо выдержать, надо справиться! Шоферы были разные: одни веселые, бесшабашные — они с лету открывали кузов так, что вылетало почти все; другие медленно пристраивались, у них бетон нехотя полз и половина оставалась в кузове. Я махал, махал, чуть не выворачивая руки. Ух-х!.. Работка!

Надо выдержать, надо выдержать! Выдержать!

Вытирал кровь с рук о штаны, боли не чувствовал; соленый пот заливал глаза и больно ел их — нечем вытереть: все мокрое от раствора и пота. Волосы перепутались, лезут в глаза. Выдержать, выдержать!

Так шел час, так шел второй, третий… Я уже лез под бадью, забыв об опасности. Крановщик недовольно сигналил и тормозил. Когда же перерыв? Когда же хоть чуть убавится машин? А они шли, а они шли… Неужели не выдержу?

ЛИВЕНЬ

И в этот момент грянула гроза. Налетели низкие, пепельно-тревожные облака, захватили все небо, солнце мигнуло и погасло, красное, насовсем, и наступила ночь. Молния брызнула над самыми стрелами кранов, хлестнул ливень, забарабанил по голове, пронизал насквозь холодком. Здесь, на поднебесной эстакаде, я был как на открытой сцене.

Я осмотрелся: все заволокло сизой пеленой дождя, хлещут и пляшут по эстакаде тысячи капель, молнии сверкают, и, кажется, пахнет серой. Машины зажгли фары. Идут, идут…

Мокрый до костей, одуревший, вода течет, глаза заливает! Дождь освежил меня, и я вдруг понял, что выдержу. Выдержу!

Шоферы, казалось, пришли тоже в азарт. Взглянул наверх — крановщик в будке скалит зубы, одобрительно кивает: давай, давай!

Вот он какой, этот колосс-кран! Я до сих пор его видел только на картинках. Даже не верится, что это он и я! Он подчиняется взмаху моей руки, поднимает бадью, как пушинку, когда я кричу «вира», и кладет ее осторожно, легкими рывками, когда я приказываю «майна». Машина слушается меня! Я не боюсь ее!

Вспомнилось, как на беговой дорожке на длинную дистанцию бежишь и на середине пути чувствуешь, что все, сейчас упадешь. И, если пересилишь себя, приходит второе дыхание. Дождь принес мне второе дыхание!

Силы, силы! Я впервые в жизни понял, почувствовал, что такое настоящая работка, с ветерком, с соленым потом в глазах. Шоферы что-то весело кричали — за шумом дождя я не слышал. Снизу Николай, сжав руки в один кулак, показывал мне над головой — наверно, говорит: хорошо, дело идет. Вот он, бетон, на моих глазах превращается в быки — их я тоже видел только на картинках. Весь бетон идет через мои руки. От меня зависит работа всей бригады, от бригады — Иркутская ГЭС. Ну!..

Ливень. Ночь, огни. Прожекторы загорелись и пронизали дождевую мглу. Грохот. Возбужденные люди, соленые шутки. Эх, дайте нам горы, мы горы перевернем!

А люди себе работают, делают все, что надо. Это я одурел и пьян, как от вина. А они просто работают, словно так и должно быть — дождь, ветер. Рыжий Николай копошится внизу, дергает бадью за веревку; девушки в свете прожекторов нагибаются и разгибаются; сколько я ни подаю им бетона, они его укладывают, он идет как в прорву. И мне показалось в эти мгновения, что они, эти люди — шоферы, крановщики, наши бетонщики, — какие-то преображенные, красивые, не те мелкие и безразличные, каких я видел до сих пор…

Дело спорилось, я уже готов был петь и жалел, что дождь прекращается. Все равно вымок до последнего, купаться так купаться! Сколько времени прошло в этом грохоте? Час, два, сто, вечность?

И в этот момент поток машин прекратился. Я даже испугался. Стало вдруг тихо-тихо, слышно, как о помост постукивали редкие, последние капли дождя. Я взглянул наверх — и крановщик из будки исчез; торчали рычаги, и никого не было. Что случилось?

На эстакаде показалась Анна Москаленко. Она была мокрая, как и я; юбка хлопала о ее худенькие ноги.

— Все, Анатолий, — по-деловому сказала она. — Давай бумажку. Сколько там ходок?

Мы пересчитали крестики. Их было девяносто восемь.

— Ах, чуть не сто! — с сожалением сказала Москаленко. — А на том кране шестьдесят. Ну, иди, сдавай лопату.

Вдруг она быстро повернулась, насупилась и внимательно, почти сердито посмотрела мне в глаза:

— Тяжело было?

— Да нет… Сначала тяжело, а потом дело пошло, — пробормотал я. — Я теперь хоть еще одну смену! Даже удивился: почему нет машин?

— Гм… Ну ничего. Привыкнешь, — сказала она почему-то немного грустно. — Иди отдыхай.

Она проворно застучала по лестнице вниз, а я ступил шаг… и вдруг пошатнулся: ноги дрожали.

ДЕРЕВЯННАЯ ЛЕСТНИЦА

Теперь я плохо помню, как спустился с эстакады, как сдал лопату и почему рукавицы оказались за поясом. Они были в крови.

По дорогам из котлована спешили люди. Наша бригада рассыпалась и исчезла, как невидимка. Вокруг ходили и носили доски новые, незнакомые люди. Наверно, и рыжий Николай и Тоня с соколиными бровями ушли. Я побрел один через брусья на дне котлована к буфету. Ужинать не хотелось, но я понимал, что нужно поесть.

Проезжали самосвалы, от которых я шарахался в сторону, слепили глаза фары и прожекторы. Вот ободранная доска показателей, и за ней малюсенькая хибарка — буфет. Он работает круглые сутки.

Будь я художником, я нарисовал бы, как шоферы на двадцатипятитонных «МАЗах» приезжают ужинать. Эти чудовищные машины обступили хибарку, как слоны, и замерли, уставясь на нее потушенными фарами. Любой из «МАЗов» мог бы раздавить буфетик одним своим колесом.

А внутри, в хибарке, шумят работяги, стучат кружками о стол, обдирают колбасу, дымят махоркой. Я уже заметил, что шоферы-«мазисты» ведут себя не так, как прочие: они говорят складно, с достоинством, громко шутят, едят за четверых и вообще чувствуют себя среди других рабочих, как танкисты среди пехотинцев.

Тем не менее я тоже был горд своим комбинезоном в бетоне, своими сизыми от налипшего цемента сапогами и рукавицами, которые я небрежно вытащил из-за пояса и швырнул на подоконник. Мне было приятно, что в моей походке появилось что-то неуклюжее, широкое, рабочее…

В буфете столы и лавки были грубо сколочены из неровных досок, стояли бочки, пол был усыпан окурками, бумагой; воздух сизый от табачного дыма. На стойке бок о бок с пыльными окаменевшими шоколадными плитками и конфетами «Весна» — ходкие и нужные вещи: бутерброды, сайки, молоко, селедки, творог, котлеты. У меня глаза разбежались. Пива и вина в котловане не продают, но все время хлюпает насос на бочке с квасом, и, налитый в кружки, он цветом и буйной пеной словно настоящее пиво.