Мы уже говорили о том, что «Опера Комик» обязана Казоту сюжетом «Багдадского халифа». Его «Влюбленный дьявол» также был исполнен в этом жанре под названием «Инфанта из Заморы». Вероятно, именно в связи с этим представлением один из шуринов Казота, гостивший несколько дней в Пьерри, упрекнул писателя в том, что он не пробует себя в театре, и расхваливал оперу-буфф как блестящий, но необычайно трудный жанр. «Дайте мне ключевое слово, — отвечал Казот, — и завтра же я покажу Вам либретто, к которому не придерется самый строгий критик».
В этот момент его собеседник увидел входящего крестьянина в сабо. «Вот вам слово — сабо! — воскликнул он. — Сочините-ка пьесу на это слово!» Казот попросил оставить его одного; некий странный господин, тем вечером гостивший у него в доме, предложил свои услуги в качестве композитора, пока писатель будет сочинять либретто. Это был Рамо{436}, племянник великого композитора: его причудливую жизнь Дидро описал нам в своем диалоге-шедевре{437} — единственной современной сатире, которую можно сопоставить с сатирами Петрония{438}.
Опера была написана в одну ночь, отправлена в Париж и вскоре исполнена на сцене Итальянской оперы. Марсолье и Дюни{439} внесли в нее несколько поправок, после чего соблаговолили поставить на афише свои имена. Казоту досталась лишь честь чернового либреттиста, племянник же Рамо, этот непризнанный гений, как и всегда, остался в безвестности. Именно такой музыкант и нужен был писателю, обязанному многими экстравагантными идеями этому своему странному знакомцу.
Портрет его, сделанный Казотом в предисловии ко второй «Рамеиде» — ироикомической поэме, сочиненной в честь друга, — заслуживает внимания и с точки зрения стиля, и как весьма ценное дополнение к пикантному моральному и литературному анализу Дидро: «Это самый любезный и забавный человек из всех, кого я знаю; звали его Рамо, он приходился племянником знаменитому композитору и, бывши моим товарищем по коллежу, проникся ко мне дружбою, которая никогда и ничем не омрачилась ни с его, ни с моей стороны. Вот самая необычная личность нашего времени: природа наделила его при рождении множеством талантов и дарований, забыв, впрочем, дать ему способность преуспеть хотя бы в одной области. Его чувство юмора я могу сравнить разве что с блестящим остроумием доктора Стерна в „Сентиментальном путешествии“{440}. Но остроты Рамо были остротами не ума, а инстинкта, инстинкта столь самобытного, что их невозможно пересказать, не описав подробно привходящие обстоятельства. Собственно, то были и не остроты даже, но мимолетные, крайне меткие замечания, происходившие, как мне казалось, от глубочайшего знания человеческой натуры. Физиономия Рамо, действительно потешная, добавляла необыкновенной пикантности к его острословию, тем более неожиданному с его стороны, что он чаще всего болтал всякие глупости. Человек этот, родившийся музыкантом в той же степени, а быть может, и более, чем его дядя, так и не смог овладеть глубинами мастерства, однако же музыка буквально переполняла его, и он мгновенно и с поразительной легкостью находил благозвучный, выразительный мотив на какой-нибудь куплет, что давали ему из жалости. Требовался только истинный знаток, который затем поправил и аранжировал бы эту музыку и написал партитуру. Уродство его лица казалось и ужасным, и забавным, а сам он частенько бывал надоедлив, ибо Муза редко посещала его; но уж когда ему приходила охота шутить, то он смешил до слез. Будучи неспособен к регулярным занятиям, он прожил жизнь бедняком, но эта беспросветная нужда делала ему честь в моих глазах. Он имел право на некоторое состояние, но для того, чтобы получить его, должен был отнять у отца деньги своей покойной матери, и в итоге отказался от мысли ввергнуть в нищету того, кто дал ему жизнь, ибо родитель его женился вторично и завел детей. Да и во всех прочих случаях он не раз выказывал сердечную свою доброту. Этот необыкновенный человек всю свою жизнь жаждал славы, но так и не смог ни в чем обрести ее… Умер он в доме призрения, куда семья поместила его и где он прожил четыре года, с безграничной кротостью принимая и снося свою долю и снискав любовь всех тех, что сперва были лишь его тюремщиками».
Письма Казота о музыке, большинство из которых являются ответами на письмо Жан-Жака Руссо об Опере{441}, также можно отнести к этому короткому экскурсу в область лирики. Почти все его либретто анонимны, их всегда рассматривали как дипломатические послания времен войны в Опере. Некоторые из них подлинны, авторство других вызывает сомнение. Но мы были бы весьма удивлены, если бы в разряд последних попал «Маленький пророк из Богемского Брода»{442} — фантазия весьма специфического характера, но вполне достойная таких авторов, как Казот или Гофман.