Скоро конец рабочего дня. В семнадцать ноль-ноль Бабич соберет местком. Зина, я, Каневский, Бабич и бух. Бух не в счет. Придет директор. Местком… Драма в одном действии. Те же и Ворохобин. А почему, собственно, драма? Трагедия. Вся жизнь человека — это трагедия, потому что рано или поздно кончается смертью главного героя. Подмостки. Игра. Грим. Интриги. Выше, выше! Ну, кто выше всех? Срываются, снова лезут, опираясь на плечи, головы, жизни других. Да, над толпой можно подняться, только став на нее двумя ногами. Но толпе это не нравится. Толпа против. Ничего. Стерпит.
А моя жизнь, наверно, трагикомедия. Всем смешно, а мне — нет.
Интересно, говорил ли директор с Аркашкой? Если нет — тогда все коту под хвост.
Результатов месткома никто ждать не будет. После пяти все разойдутся. И Гусятников уйдет. Это важно. При нем я не смогу этого сделать. Даже себе стараюсь не напоминать о том, что сегодня произойдет. Когда все кончится, нужно будет тщательно подмести себя, прибрать, очистить. Чтобы можно было идти дальше, не оставляя следов.
Я уже прошел через все последствия сегодняшнего своего хода. Меня уже презирали Бабич и Гусятников, я уже побывал в гостях у Нагаева, читал его заключение, смирился с тем, что мне скажут в глаза и что будут говорить за глаза. «Внутри у меня все время что-то жгло, словно выгорали какие-то участки души и освобождалось место для новых построек, посадок. Так выжигают леса, чтобы подготовить место для полезных посевов, которые приносили бы доход.
Нет-нет, так можно далеко зайти. Далеко-далеко колокольчик звенит. Рыбаки в шалаше пробудились. Сняли сети с шестов. Весла к лодкам несут. И не спеша, с чувством собственного достоинства колышется Тихий океан. А где-то в его глубинах зреет цунами. Пока это только пылающая магма, прикрытая километровой толщей воды и тонким слоем дна. И дно уже вибрирует, дрожит под напором магмы, прогибается и вот-вот…
А геологи стоят на какой-нибудь сопке, смотрят на сверкающий океан и даже не думают о мембране, дрожащей под россыпью солнечных зайчиков.
Все просто и сурово.
Работа, мысли, слова… Они тоже должны быть простыми. И поступки должны иметь один-единственный смысл. Тогда не нужно таскать за собой набор мнений, мыслей, слов на разные случаи, для разных людей. Набор отмычек, чтобы проникнуть в чужую душу и, шаря там в потемках, на ощупь, пытаться найти что-нибудь полезное для себя. И характера достаточно одного, и отношения с самим собой будут простыми и ясными. И не придется терпеть себя постылого, делать вид, что ты не знаешь всего о себе… Хорошо, конечно, уважать себя, иметь для этого основания. Но — всему свое время. У меня будет возможность отряхнуться. Да, сейчас мне паршиво. Однако придут другие времена. Жизнь подчиняется законам бабичевской тельняшки — она полосатая. На смену темным, гнетущим временам приходят светлые, чистые… Если только я не иду вдоль полосы…
Авось.
Вхожу к директору.
Сердце колотится, как ртуть в бутылке, мягко и тяжело. И весь я бьюсь в такт этим ритмичным ударам. В ногах — непривычная легкость. Она настолько явственна, что на несколько секунд теряю власть над ними. Короче — они дрожат. Надо же…
— Вы звали меня?
— Да, — директор небрежно и озабоченно роется в своем столе, это, очевидно, должно обозначать, что разговор не имеет для него ровно никакого значения. — Во-первых, я говорил с Каневским. В общем… можете считать, что я с ним беседовал. И второе. Нам дают квартиру. Этот вопрос тоже надо поставить в повестку дня. Вы меня поняли? — Он выжидающе смотрит на меня, добавляет: — Квартира двухкомнатная. Говорю вам об этом, как заместителю председателя местного комитета. Очевидно, нужно поставить в известность Бабича. Сделайте это, пожалуйста.
Директор сух, деловит, не дает ни малейшего повода думать, что наш разговор имеет какой-то второй смысл. Говорит так, словно в комнате присутствует еще кто-то, спрятавшийся не то под столом, не то за цветастой портьерой. И говорит не столько для меня, сколько для того третьего, чтобы доказать ему свою непричастность к чему бы то ни было. Он боится этого третьего, ну, который под столом, и спешит как можно скорее закончить разговор, пока я не сболтнул лишнего. Он почти не смотрит на меня, показывая, что между нами конечно же нет никакого сговора. Директору страшно. Это новость. Ему, оказывается, тоже страшно. Интересно, а чего боится он? И эта загнанность… Почти как у меня. Спешит, спешит… Будто ворует и опасается, что кто-то застанет.
— Я пойду? — говорю.
— Конечно, идите. У вас ко мне больше ничего нет?
— Нет, спасибо.