— Откуда вам знать, что не из ваших? Ведь вы — мелкая сошка, — напомнил я. — Знакомы только с пятеркой вашей подпольной ячейки.
— Бросьте, — отмахнулась она. — Он же с авеню Фош.[62] Что ему нужно было от вас?
— Вы ведь уверяли, что на авеню Фош теперь никого нет.
— О том, что происходит на авеню Фош, достоверно не известно ни одной живой душе, — сказала Нина. — Например, ни одного арестованного гестапо до сих пор не отпустили. И сведений об этих людях тоже до сих пор нет.
— Полагаю, Фатерлянд заботится о моей безопасности, — сдался я. — Возможно, для этой цели и был задействован какой-то агент службы безопасности. Подробностей мне не сообщали.
Все равно отпираться бессмысленно. Лучше выдать Нине собственную версию, а то она начнет копать и, кто знает, может быть, подберется к истине ближе, чем следовало бы.
— Почему за вами вообще следит гестапо? — настаивала Нина.
— Да откуда мне знать, что им стукнет в голову? — огрызнулся я. — Сейчас в Париже стало неспокойно, вот они и присматривают за немецкими офицерами, приезжающими сюда поразвлечься.
— А может, это вы какой-то особенный? — нахмурилась она. — Кто вы такой, господин Тауфер?
— Да уж всяко не маленький человечек, — сказал я. — Целый капитан.
Она смерила меня недоверчивым взором:
— Что, правда?
— Правда. Командовал танком. Танковым отделением. Даже ротой, кажется.
— Кажется? — переспросила она с нажимом.
— Под конец в Сталинграде трудно было отличить правду от бреда.
Она призадумалась, покачала головой. Ее пушистые светлые волосы разлетелись веером.
— Нет, Эрнст. Вы что-то недоговариваете. Не стали бы они так опекать простого капитана. Вы представляете для них какую-то особенную ценность.
— Знаете что, Нина, — предложил я, — давайте так: вы не лезете в мои дела, а я не сдаю вас СД или Милиции, что еще хуже. Вас и всю вашу милую компанию.
— Так у вас тут действительно какие-то дела?
— Дела у меня не тут, не в Париже, а вообще… — Я сделал неопределенный жест. — Могу дать вам слово, что не расстреливал белорусских детей. Насчет другого не поручусь, и ворованных куриц я тоже ел… Да, у немецкой полиции безопасности имеется ко мне интерес. И вас это не касается. И не коснется. Вам даже не обязательно быть хорошей девочкой. Можете оставаться плохой, на здоровье. Но если вы попытаетесь меня зарезать, учтите, я буду сопротивляться.
Она спустила ноги с кровати, потерла себе икры, обулась.
— Мне пора, — сказала она. — Вернусь часа в три. Переночую у вас.
Я пытался протестовать, но она засмеялась:
— Это будет полезно для вашей репутации.
И, всё еще смеясь, закрыла за собой дверь.
Около четырех часов ночи я проснулся. Нины не было. Постель оказалась слишком мягкой — у меня ломило всё тело. Наверное, стоило взять одеяло и перебраться спать на пол. Но я заплатил за номер в хорошем отеле и из принципа оставался в кровати, сколько мог. Наконец я понял, что разваливаюсь на куски, накинул гостиничный халат, надел ботинки и спустился по лестнице. Я хотел спросить у портье — как там его, Маршан? — не возвращалась ли мадемуазель Тихонофф.
Однако в том, чтобы задавать вопросы, надобность отпала сразу: мадемуазель Тихонофф стояла, навалившись на стойку, и что-то негромко втолковывала Маршану. Она переступала с ноги на ногу, и всё то время, пока я подходил, я не отводил взгляда от ее шевелящейся юбки.
Маршан жмурился, словно боялся встречаться с ней глазами, и непрерывно качал головой. Она бросила ему в лицо что-то резкое, услышала мои шаги, замолчала и медленно повернулась в мою сторону.
— Не спится? — как ни в чем не бывало осведомилась Нина.
— Заскучал, — признался я. — Не привык спать один.
— Вот как? — хмыкнула Нина. У нее было мертвенно-бледное от усталости лицо. А может, в этом склепе, среди багрового бархата и золотых кистей, все походили на покойников.
— Германский солдат приучен к постоянному существованию в коллективе, — ответил я. — Сначала — казарма, потом — какой-нибудь блиндаж, а под конец — госпиталь.
— Боитесь одиночества?
— И темноты. И еще клопов. Я очень уязвим.
— В таком случае мне будет нетрудно управлять вами, — сказала Нина.
— А чем вы так запугали милейшего господина Маршана? — поинтересовался я. — На нем просто лица нет.
— На нем давно лица нет, — отозвалась Нина. — С десятого мая сорокового года. Но это, впрочем, случилось не с ним одним.
— Пытаетесь вернуть ему самоуважение?