Выбрать главу

— Герр Таубе, прошу вас, довольно, хватит, — чуть не плача просит Ольга. — Меня тошнит от ваших речей. Пожалуйста, помолчите.

Таубе замолкает. Щеки у него пылают, колено нервно подрагивает — как-никак, сделано еще одно большое дело. Он смотрит на мелькающую за окном прерию, на невесть зачем огороженные ее участки с безжизненной сухой травой, на стаю птиц, в смятении устремившихся к пустому горизонту.

Таубе готов довезти Ольгу до самого гетто, но она просит высадить ее в квартале от дома, чтобы не привлекать внимания. Солнце уже садится, и она впервые заметит, что сумеречный свет смазывает очертания предметов. Полицьянта в подъезде не будет. И у Любелей никого не будет. В ее квартире пусто и холодно. Надвинется ночь, непроницаемая, бездонная. Ольга не зажжет лампу, не увидит теней. Она сядет за стол, одна как перст, и пустота, медленно заполнив комнату, поглотит и ее.

* * *

Пока мы добирались до Сараева, я прошел все круги ада: ночь напролет руку невыносимо дергало, к утру она стала неметь, и в конце концов я перестал ее чувствовать. В поезде «Бухарест — Белград» Рора большую часть времени курил в коридоре и тамбуре. Уснул он только в автобусе, по дороге в Сараево. Казалось, он выговорился до конца, больше рассказывать ему было нечего. При подъезде к Сараеву, утопающему в сером утреннем тумане, я все-таки решился и спросил:

— Нервничаешь?

— Из-за чего?

— Из-за Рэмбо.

— Нет.

— А из-за чего-нибудь еще?

— Все устаканится.

К тому времени, когда мы прибыли на сараевский автовокзал, рука моя посинела и распухла, как у трупа. Рора не позволил мне взять такси и поехать в гостиницу, а стал уговаривать пойти с ним в городскую больницу, где работала его сестра, благо до нее рукой подать. Настаивал, что необходимо показать руку Азре, — возможно, он сокрушался, что стычка с Сережей произошла по его вине, — а я, в полубреду от непрекращающейся боли, повторял, что все будет хорошо. У меня до сих пор стоял в ушах ласкающий слух хруст Сережиной челюсти; ради этого я бы пожертвовал и второй рукой.

Рора тащил мой чемодан, а я брел, осторожно поддерживая поврежденную руку. Мы шли по улице имени одного известного покойного поэта; у меня возникло ощущение полной нереальности происходящего. Все вокруг было знакомым и в то же время совершенно другим; я чувствовал себя призраком среди живых людей. Прохожие не обращали на меня внимания; во мне не было ничего необычного и значительного, скорее всего, они меня даже не видели. Я вспоминал свою прошлую жизнь, в которой гонял на велосипеде по этой самой улице, а мальчишки по дороге в школу швыряли в меня камнями; в той прошлой жизни я писал на стене ругательства политического характера и без труда крал в магазине конфеты из-под носа слепого старика-продавца, упорно не желающего признаваться ни себе, ни другим в своей ущербности. Никто меня не помнил. Дом — это место, где замечают твое отсутствие.

Мы прошли мимо охранника, увлеченного латиноамериканской мыльной оперой, поднялись по лестнице (лифт не работал), где на каждой площадке курили больные в застиранных халатах, и в конце длинного темного коридора нашли кабинет Азры. Рора вошел без стука, я последовал за ним, ногой, как настоящий бандит, закрыв за собою дверь.

Я всегда мечтал посмотреть, как Мэри оперирует, увидеть, как ее умелые руки вскрывают череп, разрезают кости и мозг. Воображал, как стану свидетелем ее глубочайшей сосредоточенности, увижу, как ее руки по самые запястья погружаются в чье-то серое вещество, почувствую спокойную силу, исходящую от ее тела, облаченного в запятнанный кровью хирургический костюм. Но Мэри никогда не разрешала мне заходить в операционную. Это было бы нарушением правил, а нарушать правила было не в ее натуре. Она терпела мои бесконечные вопросы, но отвечала на них неохотно, расплывчато и уклончиво. Это была ее собственная, недоступная мне жизнь; впускать меня туда она не собиралась.