— В Сараеве тоже был один такой, — подхватил Рора. — Бегал трусцой по всему городу, стоило только утихнуть боям. Бежит себе в майке и красных спортивных трусах. Его пытались поймать и спасти, ведь четники не переставали палить, да разве его поймаешь, летел стрелой. Запихивал себе в рот пластмассовый ярко-желтый лимон, а если лимона не было, то орал как оглашенный. Говорил, что тренируется к Олимпиаде. Однажды на аэродроме он вместе с кучей каких-то людей перебегал площадку перед ангаром под перекрестным огнем четников и миротворцев. И те, и другие стреляли по бегущим, а он со своим лимоном во рту всех обогнал, так и спасся. Теперь живет в Сент-Луисе.
Мы шли по Лоуренс-стрит, как вдруг впереди остановился школьный автобус и из него вывалилась толпа школьников. Я не мог разобрать, что они говорят, слышал только отдельные слова: «А я, в натуре…»Они гурьбой направились к платформе наземки. Двое парней, один в свитере с эмблемой мексиканской национальной сборной по футболу, и не подумав приобрести билет, перепрыгнули через турникет и понеслись вверх по лестнице. Остальные орали во всю глотку; крики стали еще громче, когда над головами у них завизжала, тормозя у платформы, электричка.
— Встань-ка здесь, — вдруг сказал Рора, подтолкнул меня к выстроившимся в очередь к билетной кассе школьникам и, развернув к ним лицом, приказал: — Смотри в камеру. Чуть- чуть левее. Отлично. На них не гляди, смотри в камеру. Так, хорошо.
В своей будущей книге я собирался рассказать историю иммигранта, который сбежал от погромов в Кишиневе и мечтал начать новую жизнь в Чикаго, но был застрелен главой чикагской полиции. Мне хотелось погрузиться в атмосферу той эпохи, увидеть, как все там выглядело в 1908 году, как жили иммигранты в то время. Я обожал рыться в архивах, изучать старые газеты, книги, фотографии, мне нравилось выуживать, а затем излагать интересные факты. Признаюсь, я легко мог себе представить иммигрантские мучения: ненавистную работу, мерзкие съемные квартиры, старания выучить язык, освоить стратегию выживания; знакомо мне было и благородное стремление к самосовершенствованию. Мне казалось, я знал тот мир изнутри, знал и понимал, что в нем ценится превыше всего. Однако, когда я брался за перо, получалось описание костюмированного парада бумажных марионеток, злоупотребляющих символическими жестами: лились слезы перед статуей Свободы, летела на жертвенный алтарь Нового Света завшивленная одежда старого мира и жгучие сгустки крови, выхаркиваемые чахоточными. Я сохранял эти опусы, но содрогался от мысли, что придется их перечитывать.
Естественно, я рассказал Мэри про свой замысел еще до того, как принялся за работу. В Боснии считается плохой приметой делиться с женщиной планами на будущее, но уж мне, как всегда, нестерпимо хотелось удивить жену. Мэри, как всегда, отнеслась к моим литературным устремлениям с умеренным энтузиазмом. И все же, будучи трезвой реалисткой, не могла удержаться, чтобы не указать на бросающиеся в глаза изъяны в нарисованном мной портрете Лазаря. Так, мою идею показать, как Лазарь силится «воскреснуть» на новом месте, в Америке, Мэри посчитала избитой. «В особенности если учесть, что тебе самому грех жаловаться, — сказала она мне. — Надо хорошо знать ту эпоху, чтобы суметь передать ее атмосферу. И потом, как ты можешь писать про евреев, если сам не еврей?» Я с легкостью представил себе, как провалится моя книга, а Мэри бросит меня ради коллеги — перспективного анестезиолога, на чьи длинные ресницы она давно заглядывается у операционного стола. Я старался как можно реже думать о проекте «Лазарь», подсознательно опасаясь, что это разрушит наш брак. В результате, чем сильнее я старался забыть о книге, тем чаще о ней думал, тем больше мне хотелось ею заняться. А тут еще на горизонте замаячил грант от Сюзи со всякими интересными потенциальными возможностями.
Вот почему мне позарез нужно было с кем-нибудь обсудить мой проект. Я провел большую часть дня, позируя и выслушивая Рорины истории, и к вечеру молчать у меня уже не было сил. Мы пили кофе в только что открывшемся Старбаксе; от стен пахло свежей ядовитой краской и на редкость отвратительным (так и тянуло сказать «говенным») капучино. Содержание кофеина у меня в крови превышало все допустимые нормы. И я рассказал Pope историю Лазаря Авербаха, историю его короткой жизни и нашумевшей смерти. После того, как Шиппи застрелил Авербаха, волна истерии захлестнула Чикаго. Еще слишком свежа была в памяти жителей бойня на Сенном рынке, [2]суд и казнь якобы анархистов, обвиненных в организации этой кровавой бойни. Не забыто и убийство президента Маккинли венгерским иммигрантом, объявившим себя анархистом. Американцы помешались на анархизме. Политики на каждом углу склоняли имя Эммы Голдман, [3] лидера анархистов, называя ее Красной Эммой, самой опасной женщиной Америки, и обвиняя в убийствах европейских монархов. Патриотически настроенные проповедники вещали о греховных опасностях, приносимых бесконтрольной иммиграцией, клеймили позором посягательства на американскую свободу и христианскую веру. Передовицы критиковали неэффективные законы, позволяющие чуме иностранного анархизма паразитировать на теле американской политики. Война против анархии в начале XX века сильно смахивала на современную войну с терроризмом — поразительно, до чего тяжело расставаться со старыми привычками! Иммиграционное законодательство было изменено, подозреваемые в анархизме — осуждены и высланы из страны. Широкое распространение получили научные труды о свойственных определенным национальным группам дегенеративности и преступных наклонностях. Как-то раз мне попалась карикатура на первой странице одной газеты с изображением разгневанной статуи Свободы, пинающей клетку, полную дебильного вида темнолицых анархистов, кровожадно сжимающих в руках кинжалы и бомбы.