Из-за — вероятно, близкой — кончины отца Мэри стала относиться к нему чуть ли не с благоговением, смешанным со страхом; его жестокость и мелкие гадости были прощены. За ужином в кругу семьи он, бывало, безучастно водил вилкой по тарелке, а мы молча сидели и ждали, когда он наконец освободится от своих мрачных мыслей. Хотя лечение проходило вроде бы успешно, застоявшийся запах мочи напоминал нам, что смерть не за горами, что Джордж скоро уйдет в небытие. Видимо, я безотчетно желал ему смерти, и вот теперь невольно проговорился: «Как поживает несостоявшийся покойник?»
— Похоже, я только что нанес непоправимый урон своему браку, — сказал я Pope, когда мы допивали сотую чашку кофе в кафе «Вена». — Тебе не понять, ты никогда не был женат: брак — это очень деликатная штука. Ничто не пропадает бесследно, все остается внутри. Это совершенно особая реальность.
Рора мелкими глоточками пил кофе; свой «Canon» он положил на колени, а указательный палец левой руки держал на кнопке спуска — словно ждал подходящего момента, чтобы меня сфотографировать.
— Давай я расскажу тебе анекдот, — начал Рора. Я собрался было его остановить, но подумал, что ему просто хочется меня развеселить, и приготовился слушать. — Муйо и его жена, Фата, лежат в постели. Уже поздно, Муйо засыпает, а Фата смотрит порно: не знающая устали парочка, сплошной силикон и татуировки, трахаются так, что дым коромыслом. Муйо просит: «Брось, Фата, выключай эту дрянь, спать пора». А Фата ему в ответ: «Дай досмотреть, интересно, поженятся они или нет».
Эх, Рора, Рора. Даже ему не чужды были благие намерения.
* * *Спустившись с последней ступеньки трамвая, Ольга по щиколотку увязла в жидкой грязи и потеряла второй каблук. Толпа напирает сзади, пихает ее руками и локтями; разве его теперь найдешь?! «Еще одна потеря, — думает Ольга. — Не первая и не последняя, и с каждым разом все равнодушнее к этому относишься». Ботинки покрылись коростой из грязи и всякой гадости и насквозь отсырели, Ольга не помнит, когда у нее в последний раз были сухие ноги. Сколько пятнадцатичасовых смен ей пришлось. отработать, чтобы накопить на ботинки, и, вот тебе, пожалуйста, они уже разваливаются: швы разошлись и крючки отрываются. Она могла бы выскочить из ботинок и оставить их прямо тут, в грязи, а потом, глядишь, сбросить одежду и заодно избавиться от всего остального: от мыслей, от жизни, от боли. Вот тогда бы наступила полная свобода: терять больше нечего, все, что тебя держало на этой земле, исчезло, и ты готова к встрече с мессией или смертью. У всего есть начало, у всего есть конец.
«Конец света, может, и не за горами, — сказал ей как-то Исидор, — но стоит ли его торопить?! Не лучше ли не спеша двигаться ему навстречу, попутно наслаждаясь жизнью?» Но ей не до прогулок; еле держась на ногах от усталости и боли, она бредет в разваливающихся ботинках по Двенадцатой, затем сворачивает на Максвелл-стрит. Потеплело; выглянуло солнце, от старьевщиков поднимается пар, выглядит это так, будто отлетают их души. Под ногами у них греются на солнце облезлые собаки. Кажется, что народу на улицах прибавилось и свободного места стало меньше. Откуда взялись все эти люди? Город уменьшился; тротуары забиты прохожими, они с трудом протискиваются между тележками и колясками, бродят туда-сюда, им, похоже, некуда спешить. От мужских пальто пахнет зимней затхлостью; за долгую зиму люди отвыкли от солнца и потому надвигают шляпы по самые глаза, защищаясь от яркого света. Женщины стягивают перчатки и щупают тряпье; обмороженные зимой щеки горят; они отчаянно торгуются со старьевщиками. Все эти люди — чьи-то братья, сестры, родители; все продержались зиму; все постигли науку выживания. Лошадь ржет; уличные торговцы пронзительно кричат, их голоса разносятся над толпой, накрывая ее невидимой сетью, призывая купить по дешевке всякое барахло: носки, тряпье, шапки, жизнь. Коротко стриженная девушка раздает листовки, хрипло выкрикивая: «Ни царя, ни короля, ни президента; нам нужна только свобода!» В чащобе ног то тут, то там промелькнет ребенок. При входе в магазин Якова Шапиро выстроилась беспорядочная нетерпеливая очередь. Слепец, повернувшись лицом к очереди, затянул печальную песню; у него мутно-белесые глаза, рука лежит на плече мальчика-поводыря, держащего шапку для подаяния. Все, словно пейзаж в солнечных лучах, утопает в звуках этой невыносимо грустной песни. Из каких-то грязных палаток просачивается зловонный запах тухлой рыбы. Рядом с магазином Мендака мальчишка продает «Еврейское слово», выкрикивая заголовки то на английском, то на идише. Когда Ольга проходит мимо него, он вдруг начинает орать: «Лазарь Авербах — выродок-убийца, а вовсе не еврей!» Он что, ее узнал? Ее фотографию тоже напечатали в газете? Он кричит ей вслед? Она оборачивается, чтобы получше рассмотреть мальчишку: под шапкой, которая ему велика, сопливый курносый нос и уродливый подбородок; словно не замечая ее испепеляющего взгляда, он продолжает кричать: «Евреи должны объединиться с христианами для борьбы с анархизмом!» Ольгу так и подмывает влепить ему затрещину, чтобы запылали огнем его бледные щеки, схватить его за ухо и выкручивать, пока мальчишка не взмолится о пощаде.