С этими абсолютными началами не следует смешивать ни ту национальную физиогномию, которую невольно выказывает каждый драматург и каждый исполнитель и которая в иных случаях бывает недостатком; ни те национальные особенности, которые принадлежат по праву всем драматическим лицам, смотря по их народности, и с которыми соображаться есть долг и обязанность. Мы требуем как от драматурга, так и от исполнителя, чтобы каждое лицо действовало в нравах своей нации (русская ли она или другая - все равно), и несоблюдение этого правила заслуживает порицания; но иное грешить против национальности, иное против законов искусства, и каждый из этих проступков подлежит особой подсудности. Спутывать национальные нравы с небывалыми национальными началами искусства - значит вносить неясность в понятия не только артистов и публики, но и самих писателей. Так называемая живая струя, "которая бьет из самобытного родника русского творчества", если она рождает действительно художественные произведения, бьет, без сомнения, из родника, общего всему художеству, как бы ни были национальны ее краски. Если же она бьет из другого источника, то, при всей национальности красок, никогда ничего не произведет истинно художественного. Туманные выражения вроде: "Своеобычная форма исторического развития русского народа", или "Родовые черты бытового начала", или "Условия родовых отличий русской жизни" - и так далее, которые выдаются нам за предтечи новых, оригинальных законов творчества, переводятся очень просто словами: "Русские нравы, русская физиогномия". Само собою разумеется, что держаться этих условий на русской сцене есть долг как драматурга, так и исполнителя; но нет причины давать этому простому правилу какой-то глубокий, таинственный смысл. Писатель, который заставил бы Дмитрия Донского петь серенаду под балконом своей возлюбленной, или актер, который в роли Пожарского стал бы расшаркиваться, держа шапку под мышкой, оба провинились бы не перед русскими началами искусства, а перед русскими нравами и русской физиогномией. И странно было бы говорить про них, что они нарушили "своеобычные условия родовых отличий", или приписывать их нелепость тому, что еще не открыта какая-то "струя" или "своеобычная форма русской исторической драмы". Такого рода фразы затемняют самые простые понятия и уподобляются ученому, глубокомысленному отыскиванию рукавиц, торчащих за поясом.
Итак, пусть не смущаются ими наши исполнители, но, оставаясь русскими с головы до ног, тем не менее свято соблюдают общие законы искусства, обязательные для всех наций, и не упускают из вида главного из них: закона идеальной правды, который есть краеугольный камень всякого художества.
В заключение скажу, что, какому бы искусству мы себя ни посвятили, оно никогда не дается нам даром и что если нет художника без вдохновения, то одно вдохновение не составляет художника. Какие бы ни были природные дарования живописца, зодчего, ваятеля, музыканта или поэта, если они не подвергнут себя самой строгой дисциплине, они не возвысятся над посредственностью. Успех же, приобретаемый ими, иногда на счет честного исполнения дела - есть стыд, а не торжество.
Первая степень дисциплины драматического артиста - это буквальное изучение своей роли; вторая - присвоение себе передаваемого характера в его малейших подробностях, с отбрасыванием всего, что не составляет его сущность; третья - согласование своей роли с прочими ролями пьесы и держание себя на подобающем градусе яркости, ни выше, ни ниже.
Это согласование ролей, которое называется у нас неприятным именем: ансамбль, и которое можно бы заменить словом: дружность, есть преимущественно дело режиссера. Оно так важно, что без него никакое художественное исполнение немыслимо. Живописец, ваятель, зодчий или поэт зависит каждый от себя самого; но драматический артист, равно как и музыкант, участвующий в симфонии, зависят каждый от своих товарищей, как и эти от него зависят. Малейшее между ними несогласие производит диссонанс, разладицу, фальшь, и ответственность за это лежит на режиссере, который есть капельмейстер труппы.
Мы удивляемся иногда, что между драматическими художниками, которых общее согласие единственно упрочивает успех их общего дела, так трудно найти это согласие; но причина тому в самом существе их искусства. Исполнитель живет только в настоящем времени; в нем одном лежат его успех и торжество. Другие художники, если они не признаны современниками, могут надеяться на одобрение потомства; исполнитель ожидает его только от современников. Отсюда его жажда рукоплесканий; отсюда его уступки вкусу публики, хотя бы этот вкус противоречил его артистическим убеждениям; отсюда его желание быть замеченным, во что бы то ни стало, хотя бы в ущерб пиесе. Но действующий так - ошибается. Правда окончательно берет верх над неправдой, и хотя у исполнителя короче срок, чем у другого художника, чтобы заставить публику его оценить - но жизни его на это достаточно. Вспомним покойного Щепкина, который, никогда не спускаясь до уровня толпы, тем самым заставлял толпу подыматься до его высоты. Художник, жертвующий своею совестью минутному торжеству, перестает быть художником, ибо он забывает, что уже одно служение искусству заключает в себе свою награду. Пусть лучше он останется непризнанным, пусть лучше вся пиеса упадет и провалится, чем допустится посягательство на достоинство искусства! В этой области более, чем во всякой другой, должно царить правило: "Вершися правда, хоть свет пропадай!" Fiat justitia, pereat mimdus!
1868
ПРИМЕЧАНИЯ
ЦАРЬ ФЕДОР ИОАННОВИЧ
Исходным пунктом замысла был захвативший поэта образ Федора, и Толстой прежде всего стремился понять его и найти для его изображения соответствующие краски. Об этом он вспомнил в августе 1870 г.: "В "Федоре" я написал много сцен прежде, чем закрепил канву, - только чтобы установить характер Федора" (письмо к жене). Первоначальная редакция, существенно отличавшаяся от окончательной, до нас не дошла. Однако некоторые сведения о ней имеются в письмах В.А.Соллогуба к С.А.Толстой (19 февраля 1867 г.) и К.Сайн-Витгенштейн к Толстому (декабрь 1868 г.). Из них мы узнаем, в частности, что сначала Углич занимал значительно большее место в трагедии и лишь впоследствии был отодвинут на задний план.
Главные исторические факты, послужившие основой сюжета трагедии, заключены на нескольких страницах "Истории Государства Российского". У Карамзина заимствованы и многие детали, отдельные выражения и пр. Так, упрек, брошенный Шуйскому Голубем: "Князь Иван Петрович! Вы нашими миритесь головами!" - цитата из Карамзина лишь с перестановкой слов: "нашими миритесь" вместо "миритесь нашими".
Вместе с тем Толстой многое изменил и перестроил в соответствии со своим замыслом. Описывая, например, примирение Шуйского с Борисом Годуновым, Карамзин не противопоставлял так резко, как Толстой, искренность и откровенность первого коварству второго. Борис, пишет он, "скоро увидел, что они, не уступая ему в лукавстве, под личиной мнимого нового дружества, оставались его лютыми врагами". Уменьшена в примирении роль митрополита Дионисия и в значительной степени передана Федору; поэтому оно происходит не у Дионисия, а во дворце. Княжна Мстиславская у Толстого не насильно пострижена Борисом, а сама хочет уйти в монастырь под впечатлением гибели жениха и дяди; отсюда - последняя сцена пятого действия, существенная для идейного смысла всего произведения и для характеристики Федора и Ирины. Вся сюжетная линия "Шаховской - Мстиславская", роль Шаховского в гибели Шуйских, размолвка Федора с Борисом из-за Шуйских и т.п. - все это продукт художественного вымысла Толстого.