Пока Дмитрий Сергеевич шел к высокому стулу — стул тоже стоял на тротуаре, — старик смотрел на его пыльные туфли. Он выбил короткую дробь и сложил щетки. Когда Дмитрий Сергеевич сел, старик смахнул щеткой пыль с туфель.
— При белых брюках черный крем не пойдет. Положим бесцветный, — самому себе сказал он.
— Работай, Гриша, как знаешь.
Старик молчал и работал. Под его грязной майкой двигались лопатки. Он стукнул углом щетки по сундучку, и Дмитрий Сергеевич переменил ногу.
— Так, Гриша-грек, так… Не признаешься? — сказал он.
Старик на секунду поднял глаза с пожелтевшими от возраста зрачками.
— Какой грек? При чем тут грек? — сказал он.
На груди старика проступала блеклая татуировка: «Года идут, а счастья нет». Дмитрий Сергеевич ее не помнил. Такие вещи он хорошо запоминал. Значит, у Гриши-грека татуировки не было.
— Греки живут в Греции и на острове Кипр. Но на острове Кипр они называются киприотами, — сказал старик. Он стукнул щеткой, и Дмитрий Сергеевич переменил ногу.
Старик работал, и кожа, натянутая на позвонках, потрескивала, как пергамент.
— Может быть, ошибся. Я знал до войны одного грека, он тоже работал чистильщиком, — сказал Дмитрий Сергеевич.
Старик молчал и бархоткой наводил на туфли блеск. Он стукнул ладонью по сундучку, извещая, что работа окончена.
— Меня зовут Гершл. Гершл-еврей, если хотите, — сказал он.
Старик не проявлял любопытства и желания разговаривать. Дмитрий Сергеевич расплатился и, перейдя мостовую, вошел в парк. На улице слышен был дробный и короткий стук щеток.
В этот день торгового моряка в синем пиджаке и белых фланелевых брюках, в черных туфлях и в черной фуражке с белым чехлом видели разные люди в разных частях города.
Женщина лет шестидесяти убирала комнату, которую она сдавала жильцам, и увидела, как из такси на другой стороне улицы вышел мужчина в морской форме. Черные прямоугольники открытых окон и дверей смотрели в белый зной вымощенного кирпичом двора. Моряк стоял на тротуаре за цветочным газоном, который отделял двор от улицы. Цветы росли на том месте, где еще в прошлом году был забор из камня ракушечника. Женщина вышла во двор. Потные ноги и руки ее блестели на солнце. Редкие волосы были тоже мокрые, как будто она натерла голову постным маслом. Она прошла через двор к сараю, зорко оглядев моряка. В сарае она задержалась недолго. Постояв в дверях, женщина сказала:
— У нас все сдано.
— Поздравляю. Лето зиму кормит, — ответил моряк.
— Все для людей стараемся. Сами вот кое-как в сарае ютимся. А вы кто? Из комиссии содействия? — спросила она.
— Я никто. Я сам по себе. Здесь живет кто-нибудь, кто до войны жил? — спросил моряк.
Женщина пожала плечами. Задумалась.
Из-за сарая (с той стороны тоже была дверь) вышла молодая женщина и вылила в помойку мыльную пену.
— У нас все по закону. Не знаю, как до войны, а наши жильцы через квартирное бюро оформлены, — сказала она.
Моряк пошел вниз по улице.
Тридцать лет назад по улице уходил из этого дома Димка Ганыкин. Он нес на плече самодельный чемодан из фанеры. Рядом шла мать.
— Остался бы. Рыбаком и здесь можно плавать, — сказала она.
— Перспективы не те, — ответил Димка.
Слово «перспектива» он услышал от агента Мурманской рыболовной флотилии, вербовавшего в городе матросов. Агент вставлял это слово к месту и просто так, и на Димку оно произвело большое впечатление.
— Я в Мурманске без отрыва мореходку окончу, — сказал он.
Он старался говорить буднично, чтобы произвести на мать впечатление осмотрительного, все взвесившего человека. О том, что плавать на рыбачьем сейнере он будет временно, Димка молчал, не из скромности, а из боязни спугнуть судьбу. Он мечтал о дальних плаваниях на мостике грузового судна, хотя бы такого, как «Вега».
Молодая женщина смотрела, как моряк перешел мостовую и сел в такси.