Выбрать главу

Наконец он все же достал платок и, с трудом подняв руку, прижал его к ране в груди и остался в таком положении.

Поднять левую руку. Кровь заливала ее целиком, но больше всего кровоточила рваная рана на ладони. Пуля пробила кость между большим и указательным пальцами. Они онемели и он не мог пошевелить ими. Через всю ладонь тянулись две глубокие царапины.

Он хотел держать руку поднятой, чтобы уменьшить кровотечение, но не смог, и она упала. У него совсем не осталось сил. Только боль. И усталость… Дверь рядом с ним качнулась, медленно закрываясь.

Он посмотрел на Менгеле, распятого доберманами.

Менгеле не отводил от него взгляда.

Он закрыл глаза, и с каждым вздохом в груди разгорался пожар боли.

— Прочь…

Он открыл глаза и посмотрел через комнату на Менгеле, все так же лежащего на диване в окружении доберманов с оскаленными клыками.

— Прочь, — тихим утомленным голосом сказал Менгеле. Его глаза переместились от пса, что был рядом с ним, к тому, что лежал у него на груди, целясь к горлу. — Вон. Оружия больше нет. Нет оружия. Прочь. Вон. Хорошие собачки.

Иссине-черные доберманы лишь рычали, не двигаясь с места.

— Отличные собачки, — продолжал Менгеле. — Самсон? Хороший Самсон. Вон. Уходи. — Он медленно повернул голову на подлокотнике; собака, порыкивая, несколько отвела пасть. Менгеле дрожащими губами улыбнулся ей. — Майор? — спросил он. — Ты Майор? Хороший Майор, хороший Самсон. Хорошие собачки. Друзья. Оружия больше нет. — Его рука, красная от крови, ухватилась за подлокотник; другая рука покоилась на спинке дивана. Он начал медленно, все так же лежа на боку, подтягиваться кверху. — Хорошие собачки. Прочь. Вон.

Доберман в середине комнаты продолжал лежать неподвижно, черная шкура, обтягивающая ребра, больше не вздымалась. Лужица вытекшей из-под него мочи растеклась узенькими ручейками, поблескивающими на половицах.

— Хорошие собачки, красивые собачки…

Лежа на спине, Менгеле стал передвигаться в угол дивана. Доберманы, рыча, тем не менее, не меняли положения, лишь переставляя лапы на его теле по мере того, как он поднимался все выше, подальше от их клыков. — Прочь, — сказал Менгеле. — Я ваш друг. Разве я вас обижаю? Нет, нет, я люблю вас.

Либерман снова закрыл глаза, тяжело с хрипом дыша. Он полусидел в луже крови, которая вытекала из раны.

— Хороший Самсон, хороший Майор. Беппо? Зарко? Хорошие собачки. Прочь. Прочь.

Дана и Гарри, случалось, ссорились между собой. Он держал язык за зубами, когда был у них в ноябре, но, может быть, он не должен был, может, ему…

— Ты еще жив, еврейский выродок?

Он открыл глаза.

Менгеле сидел, глядя на него, прижавшись в углу дивана; одна нога была у него уже приподнята, другая стояла на полу. Он придерживался за подлокотник и спинку дивана: презрительное выражение его лица давало понять, что он уже овладел положением. Разве что рядом еще были три порыкивающих добермана.

— Плохи у тебя дела, — сказал Менгеле. — Но долго ты не протянешь. Я вижу даже отсюда. Лицо серое, как пепел. Эти собаки не проявят ко мне интереса, если я буду спокойно сидеть и разговаривать с ними. Им захочется помочиться, попить воды. — Обращаясь к собакам, он сказал по-английски: — Воды? Пить? Хотите воды? Хорошие собачки. Идите, попейте водички.

Доберманы продолжали рычать, оставаясь на местах.

— Сукины дети, — с удовольствием выругался Менгеле по-немецки. И обращаясь к Либерману. — Так что ты ничего не добился, еврейский выродок, если не считать того, что теперь тебя ждет долгая смерть вместо мгновенной, ну и разве что у меня немного поцарапана кисть. Через пятнадцать минут меня здесь не будет. И Четвертый Рейх грядет — пусть даже не немецкий, но пан-арийский. И я еще успею увидеть его и стать одним из его вождей. Можешь ли ты только представить, какое благоговейное преклонение вызовет их появление? Какой мистической властью они будут обладать? Каким трепетом будут охвачены русские и китайцы? Не говоря уж о евреях.

Телефон зазвонил.

Либерман сделал попытку оттолкнуться от стены — если бы удалось, он бы мог дотянуться до провода, свисающего со столика около дверей, но боль в бедре пронзила и обездвижила его. Он полулежал в крови. Закрыв глаза, он старался набрать в грудь воздуха.

— Отлично. Через пару минут ты умрешь. И, умирая, думай о*своих внуках, отправляющихся в газовую печь.

Телефон продолжал звонить.

Может, то Гринспан и Штерн, Звонят выяснить, почему он не звонит им. И, не получив ответа, они должны обеспокоиться и явиться сюда, не так ли? Если бы только доберманы еще придержали Менгеле…

Он открыл глаза.

Менгеле сидел, улыбаясь окружавшим его псам — спокойная, уверенная, дружелюбная улыбка. Теперь они уже больше не рычали.

Он позволил векам опуститься на глаза.

Он попытался изгнать из своих мыслей картины газовых камер, марширующих армий и вопящих толп. Он подумал, что, скорее всего, Макс, Лили и Эстер смогут и дальше руководить работой Центра. Возмездие должно прийти. И остаться в памяти.

Рычание и лай. Он открыл глаза.

— Нет, нет! — торопливо говорил Менгеле, вжимаясь спиной в угол дивана и вцепившись в подлокотник и спинку, пока доберманы, рыча, надвигались на него. — Нет, нет! Хорошие собачки! Хорошие! Нет, нет, я никуда не двигаюсь! Нет, нет! Видите, как я спокойно сижу? Хорошие собачки. Хорошие.

Улыбнувшись, Либерман снова прикрыл глаза.

Хорошие собаки.

Гринспан? Штерн? Приходите же…

— Еврейский выродок?

Носовой платок уже и сам держался на ране, присохнув, так что он держал глаза закрытыми, стараясь не дышать — пусть себе думает — но тут он приподнял правую руку и шевельнул средним пальцем.

Далекий лай. Собаки на задах дома подали голос.

Он открыл глаза.

Менгеле в упор глядел на него. И в его взгляде была та же ненависть, что в тот вечер, давным-давно, хлынула на него из телефонной трубки.

— Что бы ни было, — сказал Менгеле, — я все равно победил. Уиллок был восемнадцатым, кого постигла смерть. Восемнадцать из них потеряли своих отцов, когда и он потерял своего, и, по крайней мере, хоть один из восемнадцати достигнет возмужания, как и он, и станет тем, кем был он. И тебе не удастся живьём покинуть эту комнату, чтобы остановить его. Мне, может, это тоже не удастся, но уж тебе-то и подавно; уж в этом-то я могу тебя заверить.

Шаги на крыльце.

Доберманы рычали, обступив Менгеле.

Либерман и Менгеле, разделенные пространством комнаты, смотрели друг на друга.

Открылась передняя дверь.

Закрылась.

Они смотрели на порог.

Что-то упало в холле. Звякнул металл.

Шаги.

В дверях появился и остановился мальчик — худой, остроносый, темноволосый. Широкая красная полоса пересекала грудь его синей куртки с молнией.

Он посмотрел на Либермана.

Он посмотрел на Менгеле и на собак.

Перевел взгляд на убитого добермана.

Вытаращив светло-голубые глаза, он обводил взглядом комнату.

Рукой, затянутой в черную пластиковую перчатку без пальцев, он откинул со лба острый клок волос.

— Вот черт! — воскликнул он.

— Mein… дорогой мой мальчик, — начал Менгеле, с обожанием глядя на него, — мой дорогой, дорогой, дорогой мальчик. Ты просто не можешь себе представить, как я счастлив, как я рад видеть тебя перед собой, такого красивого, сильного и здорового! Не можешь ли ты отозвать этих псов? Этих восхитительных и преданных тебе собачек? Они держат меня без движения на месте уже несколько часов, ошибочно решив, что именно я, а не этот грязный еврей, что валяется вон там, пришел сюда обидеть тебя. Так будь любезен, отзови их, да? И я все тебе объясню. — Он нежно улыбался, сидя среди рычащих доберманов.