Эта новизна должна быть не пиком искусства, а его атмосферой, его средой.
Если среда бурлит и кипит, тогда не сегодня, так завтра жди хороший фильм, то есть новый.
Вчера я прочел прекрасную, хотя и не новую пьесу Теннесси Уильямса. Он там описывает одну несчастную женщину и рассказывает, отчего она несчастна. Но многие из тех, кто ее окружают, не сострадают ей. Они видят лишь то, что женщина эта смешна, даже уродлива в чем-то. Впрочем, Уильяме тоже видит все это, но от простых соседей ее он отличается тем, что — художник. Он достаточно видит и то, что в глаза бросается всем, и то, что скрыто от глаз, тоже чувствует, знает.
Чья-то собака однажды залаяла на горбуна. От стыда хозяин не знал, куда деться. Как было ей объяснить, что этого несчастнейшего не нужно, нельзя облаивать?
Но то собака. А ведь и люди часто поступают так же. Попробуй заставить кого-то понять, допустим, вот этот портрет, где столько ломаных линий. Нет, не заставишь. Видят только заметное, а то, что лежит за заметным, почувствовать не хотят. Вероятно, мешают какие-то предрассудки. В искусстве их уйма. Но я, кажется, брюзжу: мол, искусство не всегда понимают, и всякая такая ерунда…
Пока что (как, впрочем, почти всегда на репетициях) хуже получается вторая половина спектакля, оттого что с трудом схватывается то новое, что отличает эту половину от предыдущей. Конечно, сердишься на актеров, но затем приходишь домой и понимаешь, что ты сам достаточно плохо объяснил им, в чем здесь это новое. И вот наступает третий, четвертый, пятый акт, а между тем вследствие твоего плохого объяснения машина крутится вхолостую. Пьеса, в общем-то, развивается, ибо существует сюжет, но внутренней новизны, внутреннего развития так мало, что возникает однообразие.
Между тем в третьем действии намечается резкая перемена. Еще раз отдам себе отчет — в чем она.
Услышав очередной упрек Ракитина, что она скрывается от нега что она таится, Наталья Петровна неожиданно, протянув ему руку, сообщает, что он ошибается. Что со вчерашнего дня в ней произошла большая перемена, что она сегодня многое обдумала и т. д. и т. п. Одним словом, она говорит о том, что сегодня хотела что-то изменить. Она полна сегодня какой-то новой, сознательной решимости. Дело заключается в том, что она решилась открыться! Видно, носить в себе одной свою тайну — достаточно тяжело. И вот она решила прямо и буквально рассказать ему то, что в ней происходит. Разве само по себе это не ново? Разве само по себе это не отлично от прежнего ее таинственного, скрытного и странного поведения? И разве это не требует какого-то, может быть, совершенно нового человеческого хода, нового приспособления?
Однако Наталья Петровна не предполагает, что суть происходящего для Ракитина и раньше была ясна.
А! Вы это заметили? Давно ли? — спрашивает Наталья Петровна.
Какой Испуг, какая неожиданность, какой внезапно прорвавшийся вопрос в ответ на его реплику, что ее откровенность не новость для него.
Уже одно это место так необычно по сравнению со всем предыдущим. Ведь предыдущие два акта она обвиняла Ракитина в непрозорливости. Она смеялась над его непроницательностью. И вот, убежденная в том, что он ни о чем не догадывается, она решилась на откровенность и вдруг получила: я это знал!
— А! Вы это заметили? Давно ли?
— Со вчерашнего дня.
— А!
Вы представляете, как много в этом «А!» Значит, это было заметно! Значит, это была ее непроницательность, а не его! Какая же новость тут для нее, какой стыд. Значит, в смешном положении не он, с его будто бы слепотой, а она, с ее убежденностью, что никто ничего не видит и не знает. Ракитин не только сообщает ей, что обо всем догадывался, он безжалостно рисует ей ее вчерашнее глупое поведение, ее резкость, которая, как он считает, лишь унижала ее. Он говорит ей об этом резко. Чтобы она могла устыдиться своего желания казаться девчонкой, уже не будучи ею.
Сказав обо всем этом, Ракитин даже отворачивается от нее. Он ее презирает. И вот для Натальи Петровны наступает еще одна новая необходимость. Объяснить свою откровенность. Разъяснить, объяснить, доказать. Ведь она рассчитывала не на такое толкование своего признания. Она предполагала, что Ракитин поймет подтекст этого ее увлечения. Ведь не о романе же с Беляевым она мечтает. Тут ужасающая тоска по непрожитой молодости. И Ракитин как лучший ее друг, знающий всю ее жизнь, кажется, мог бы понять это. Но ему угодно было истолковать это мелко. Лишь как непристойное увлечение юношей. Наталье Петровне приходится теперь как-то расширительно толковать эту свою откровенность. Она говорит, что это чувство бросилось ей в голову, как вино. Что это к романчику не имеет никакого отношения, что она просит понять это и не отворачиваться от нее. Она говорит, что это ее беда, а не вина. И что она пришла в надежде услышать добрый совет и т. д. и т. п. Она говорит обо всем это искренне, с болью, кричит об этом, молит о помощи. Но Ракитин обиделся и ушел.