По телевидению показывали как-то средний фильм с участием Лоренса Оливье. Как жаль, что только изредка приходится видеть таких актеров. Подобный фильм надо бы показывать в театральных школах, останавливая ленту в нужных местах, и снова прокручивать, чтобы лучше можно было всмотреться в то, как это делается.
Часто актер думает, что ему нужно кого-то или что-то сыграть, и Лоренс Оливье тоже, конечно, не себя играет. Однако вы этого не поймете, ибо он не себя играет, но от самого себя. Кажется, известная штука, да дается не всем. Тут кроме высочайшего таланта погружения в чужую жизнь еще особая технология игры.
Он как будто бы совсем не задерживается на том, чтобы что-то сыграть. Его игру как будто бы пронизывает единое стремительное внутреннее движение. Бесконечно длинный и старомодный текст в его устах легок и невесом, так как он будто не придает решительного значения фразе. Если идти по всем этим фразам и доверять каждой из них, можно было бы, кажется, запутаться. Но Оливье знает что-то одно, что скрывается за пятью-десятью фразами, и, руководствуясь только этим одним, ведет диалог.
И его партнерша, Хепберн, делает то же самое. От этого приходит такая ясность и сцена кажется такой простой, будто бы и сыграть ее ничего не стоит. Но это только так кажется, ибо, слыша текст, вам, если вы профессионал, нетрудно отгадать, что это особое прочтение, что это способность схватывать самое главное и подчинять ему все. Оттого диалог так подвижен и легок и так все в каждой сцене устремляется вперед. Однако если вы думаете, что при такой игре они не знают, что такое остановка, вы ошиблись! Доходит дело до очень нужной фразы, до очень нужного взгляда — и они все это делают столь мощно, что опять-таки удивляешься их точности, и хочется еще раз прокрутить это место, чтобы получше понять, как это делается.
Смоктуновский играет «Иванова» необычайно глубоко. Собственно, на него только и смотришь в этом мхатовском спектакле. Он больше молчит, а говорят другие, но это значения не имеет, ибо, вот уж действительно, его молчание — золото. Он так глубоко понимает, так глубоко чувствует обстановку. Он так слышит каждую фразу партнера, так видит каждый его жест. Его лицо незаметно меняется от каждой чужой фразы или жеста. Иногда в зале и сам начинаешь почти физически ощущать, что на сцене чувствует этот Иванов. Притом Смоктуновский играет как-то застенчиво, непоказно, безэффектно. Он даже будто прячется от нас, потому что он не Смоктуновский, а Иванов. Кажется, пришел во МХАТ, первый здесь спектакль — так покажи себя. Но он не показывает, ибо это стыдно, он просто погружен в дело, в роль, в драму. Такая многословная роль кажется малословной.
Однако в слове Смоктуновский не так силен, как в молчании. Он будто объясняет словами свое молчание, и наступает некое маленькое разочарование. От этого чередования слов и молчания возникает статичность, однообразность. Он не нашел подвижного рисунка, пусть даже в малоподвижной роли. Он глубоко играет лишь одно состояние. Он глубоко чувствует, но вылить не только во внутреннем, но и во внешнем движении это чувство пока что не может.
Что такое плохая репетиция? Это когда играют что-то не по точному и ясному плану. Тогда вдруг все перестает быть понятным. Я не валю вину на актеров, а начинаю думать, что сам мой план неверен. Кончается репетиция, и я остаюсь еще часа на два в театре. Я мысленно до бесконечности проверяю все внутренние ходы и переходы, пытаюсь понять, где ошибка. Найти ее трудно на усталую голову, а заставить себя пойти отдохнуть не хватает сил. Затем я плетусь домой с одной только мыслью — скорее бы завтрашний день, чтобы исправить что-то. Только нужно еще понять, что же исправить. Обедать не хочется. Просто торопишь время. Как? Еще только шесть часов вечера? Как же дождаться утра! Слава богу, вечером есть репетиция, правда, другого спектакля. Она окончилась в десять. Теперь уже ждать осталось недолго. Ошибка к этому времени стала, кажется, вырисовываться. Теперь бы только хорошо выспаться. Ставлю будильник на половину десятого и принимаю снотворное. Сын встает в семь часов и обычно уходит тихо-тихо, но вот я проснулся, смотрю на часы — без пятнадцати семь. До репетиции целых четыре часа, дождаться невозможно. Входит проснувшийся сын и видит меня за столом. «Неужели ты все время думаешь о своей ошибке?» — с недоумением спрашивает он. Я признаюсь, что это действительно так. Я начинаю медленно гладить рубашку, бриться и т. д. Все это — медленно, ибо эти четыре часа должны как-то пройти.