– И все-таки, – продолжал Петр Иванович, – верьте мне или не верьте, но я не сомневался ни одною вибрацией моего мозга. Мне чаще другого вспоминалось то, что сказано в Евангелии: «В доме отца моего обителей много» и «места» их не определить. Изредка, пожалуй, сознавал я в себе ощущения, которые готов назвать, если хотите, «странными»; особенно сильно ощущал я эту «странность» именно тогда, когда смотрел на гроб! Но эти «странные» ощущения всегда улетучивались, как только отворачивался я от этой действительности, от гроба, или закрывал глаза, или задумывался. Тогда! О, тогда чувствовал я себя опять в своей сфере, сознательно плывущим на всех парусах. Помню, что уже после похорон размышляя о причинах этих «странных» чувств моих, и пришел я к заключению, что причины их надобно искать ни в чем ином, как в нас самих, во всей глупой обстановке нашей жизни.
– От раннего детства, начиная в науке, в обществе не перестают толковать нам на все лады, что со смертью все кончено, что нет причинности, оправдываемой наукой, которая могла бы допустить отдельное от тела существование души, и что тут, если угодно, остается место одной только вере! Самую идею веры подрывают в вас, иногда очень остроумно и всегда с расчетом на успех, многие тысячи людей образованного общества; не оставляют ни одного окошечка для просвета, который мне так несомненно, так ясно виден; нередки недостойные служители церкви: весело гуляет по величайшим истинам насмешка, и вдруг… после десятков лет таких условий вас ставят вдруг у открытого гроба и спрашивают: Ну, что, где же твоя система? Бедное, мягкотелое, бескровное существо, вы подвергнуты сразу какому-то убийственному морозу или, если хотите, белокалильному жару, и что же остается вам делать? Я, лично, хотя и оказался настолько счастливым, что чувствовал на себе некоторый, как бы покров моей системы, не могшей возникнуть без убеждения и веры в логику быта, но все-таки будучи поставлен в необходимость проверить свою теорию на практике, при условии мгновенной, фактической потери любимейшего существа в мире – моей жены! – чувствовал себя в положении, названном мною «странным». Мало-помалу, однако, эта неопределенная «странность» ощущений, бесспорно, уступала место прежней уверенности. Я находился в бою впервые… смерть унесла человеческую жертву… что-то исчезло… совершилась какая-то громадная, вершительная перемена! Не признать ли безумие бытия? Это гораздо проще! Но что же тогда с остальным бытием мироздания? Ведь не умерло же оно со смертью жены? Какое имею я право придавать своему субъективному чувству чисто объективное значение? На каком основании дерзаю я уяснить себе все сокрытое передо мною во всей необъятности и непостижимости, какими-то несчастными тремя измерениями, семью красками и основанною на них слабенькою логикою! Злополучный я банкрот своих собственных убеждений, не умеющий в силу привычки признать даже несомненного и не имеющий для этого самой нехитрой смелости…
– И помню я, помню очень хорошо, что когда простился с женою в последний раз, то почувствовал, что вошел, так сказать, в полное равновесие температуры моих собственных убеждений, в «вечный покой» глубочайшего моего сознания и искреннейшей моей веры, которых теперь князю мира сего не сокрушить… Что за глубина и истина в Иоанновом Евангелии, в последнем, прочтенном над гробом, в котором объясняется, для чего изыдут «сотворшая блага» и «сотворшая зла»! Много, Семен Андреевич, вынесла наша земля физических катаклизмов, но только однажды совершился на ней катаклизм в духовном бытии земного человечества, а именно, с появлением Иисуса Христа. Тут я должен предупредить вас, что ударюсь немного в метафизику, в мистику. Мне думается, что появление Сына Божия здесь, на земле, а не на другой планете, совершилось, вероятно, в силу того, что высшею интеллектуальной потенцией в мироздании является, вероятно, человечество. Вполне научным, естественным путем никоим образом не объяснить значения Спасителя; катаклизм в духовном бытии человечества, им произведенный, так неизмеримо громаден, по сравнению с другими наиважнейшими, как то: крушение Греции, Рима, появление Будды, Магомета и прочее, что уразуметь его причинность обычным путем мы положительно не можем. Деятельность Спасителя – факт несомненный, но, в то же время, и вполне единичный, беспримерный; не представляется ли эта единичность снабженною всеми отличиями чуда? Можно ли признать явление, вполне единичное, исключительное, хотя и несомненное, явлением вполне нормальным? Едва ли можно; а если это так, то всякий мистик пойдет дальше… Если дух человека действительно высшая потенция материального мира, если право на дальнейшее, высшее по смерти развитие имеет только та душа, что сотворила «блага», то Богочеловек, так сказать, еще здесь, на земле, как бы перешел грань земного развития, и это именно изображено наглядно в Вознесении Христовом: у евангелиста Луки сказано, что Он, на глазах учеников своих, «стал отдаляться от них». Как уместно здесь это слово «отдаляться», и как ясно показала деятельность Спасителя, что значит «блага», и в какую сторону должно быть направлено развитие человеческой души?
– Не могу также не вспомнить, говоря о Спасителе, последних строк знаменитого сочинения Страуса. Он, как известно, признавал Спасителя не более, как за простого смертного: оставаясь верным своему глубочайшему скептицизму, Страус, заканчивая сочинение, не мог, однако, не сказать следующего: «Я признаю Христа за такого человека, в сознании которого единение божественного и человеческого возникло в первый раз и с такою энергией, что для абсолютной полноты этого единения не хватает только неизмеримо малого и что, в этом смысле, Христос – пример единственный в истории и не имеющий себе равного». Что это за «неизмеримо малое», чего не хватало в Спасителе, для достижения какого-то немецкого «абсолюта», – Страус, в целых двух томах своего сочинения, не объяснил ни одною строкой!
– И кажется мне, Семен Андреевич, – говорил Абатулов, – когда я смотрю на могилу жены из моего окна, что она действительно только «отдалилась»! Будь я богат, я, знаете ли, непременно поставил бы над нею своеобразную часовню. Вся она была бы сложена из стекла, т е. из стеклянных кирпичей, так что внутренность ее находилась бы в постоянном, непрерывном общении со светом земли; с зарею она заливалась бы красными, огненными лучами молодого солнца, при лунном сиянии – лазоревыми тенями, в непроглядную тьму воробьиной ночи она стояла бы как и вся природа, погруженною в мрак и вспыхивала бы, во всей своей цельности, при блеске буревой молнии или летней зарницы. В этом имелось бы наглядное свидетельство того, что душа почившей жилицы ее не исчезла, а только «отдалилась». Я бы одухотворил все стены и весь свод часовни изображениями в самом стекле заветных ликов мучеников, признанных нашей церковью, в их цветных одеждах, по строгановскому подлиннику, и они, глядя со стен, являлись бы действительно светоносными, сквозящими, сотканными из лучей. Надобно только припомнить и понять, что значит «мученики»!
– Но все это, дорогой Семен Андреевич, только фантазия, сути дела вовсе не меняющая. Я, впрочем, предупредил вас, что ударюсь в метафизику, которую вольны вы принять или не принять, но что «благая» душа, в силу чисто естественнонаучных законов, должна быть единолично бессмертна, так это несомненно и это не метафизика. Я сообщил вам все, что знал на этот предмет, я указал вам на несомненность существования двери в бессмертие и желал бы поведать свои мысли возможно многим… но только отнюдь не в качестве самозванного пророка. У нас давно в ходу пророчества разных видов и достоинств, это правда, но все-таки пророчества; вспомните, чтобы начать снизу, деревенских пророков раскола, штувды и перейдите прямо к спиритам и недавно появившимся Редстоку и Пашкову! В моих доводах нет ничего сходного с ихними: я простой исследователь, делающий свои заключения… Впрочем, виноват, между мною и перечисленными пророками есть сходство: все мы, вместе взятые, не новы под луною, все пульсируем, все повторяем какие-то зады…
Прошло двое суток пребывания Подгорского в Родниковке. Ко времени прибытия парохода, направлявшегося вверх по Волге, такого же крупного американского, как тот, на котором Подгорский прибыл… Абатулов проводил гостя до ближайшей пристани.
– Прощайте! Прощайте еще раз! – закричал ему Подгорский с палубы, при первых поворотах неуклюжих колес американца.
– Нет! Никак не прощайте, а до свидания, здесь или там! – ответил ему Абатулов.
Публика, слышавшая это прощание, конечно, не поняла его.