– Ну, как понравилась вам, Семен Андреевич, мясницкая мастерская моего мужа? Аппетит к кофе возбудила? Не хотите ли?
Подгорский отказался.
– Нет, серьезно, – продолжала Наталья Петровна, – я не знаю, как другие, но для меня это невыносимо.
Семен Андреевич находился под впечатлением чрезвычайно смутным; задумчиво настроенный деятельностью доктора, он, подле жены его, во внимании к красоте ее и в особенности припоминая рассказы о ней, был сразу объят стремниною самых непримиримых одно с другим чувств. Противоречивость этих чувств вызвала в нем помимо его воли прежде всего недовольство собою, потому что он попал в это положение совершенно помимо желания и не мог не сознавать, что как-то связан, лишен свободы действий, что он – сам не свой. Это настроение выразилось в нем прежде всего молчаливостью. Она становилась еще несуразнее благодаря некоторой особенности его характера: Семен Андреевич чрезвычайно быстро привязывался к женщине, перемен не любил, а тут, во всеоружии красоты, свободы и полной доступности, выросла перед ним, в степях, словно из земли поднялась, женщина, видимо, неспособная к мало-мальски продолжительной привязанности. Молчаливость его становилась молчаливостью злобною.
«Черт занес меня сюда, однако!» – думалось ему, и это было как бы неким разрешением путаницы мыслей и чувств.
Разговор не клеился. Подгорский воспользовался своим положением приезжего из столицы и нагородил целый ворох сведений о том, о сем, что для Натальи Петровны, во всяком случае, являлось новинкою. Он умел говорить и, очень хорошо прикрывая состояние своего духа словами, иногда очень ловкими, вызывал в хозяйке улыбки и даже смешки. Она, несомненно, обманулась в нем; ничто так не подкупает женщин, как уменье заставить их смеяться; мужчину этим не подкупишь.
– Вы едете в Астрахань, Семен Андреевич? – проговорила она.
– Да-с.
– И мне туда надобно. Хотите, поедем вместе? Вы на сколько времени едете?
– Право, не знаю, – чуть слышно проговорил Подгорский, окончательно сбитый с толку предложением Натальи Петровны: она, видимо, не теряла времени.
– Там гостит теперь какой-то цыганский хор. Вы цыган любите?
– Очень люблю, в особенности, если их слушать в присутствии хорошеньких женщин, – быстро ответил Семен Андреевич, словно выпалил, для придания себе бодрости, но в то же самое время почувствовал какую-то необычайную тоску, как бы боль в сердце, какую-то томительную глупость, безвыходность своего положения.
«Да она, словно всасывает меня в себя, как та красавица на Цейлоне, о которой говорил мне мой приятель, кругосветный путешественник: после двух дней стоянки, его пришлось тащить на фрегат почти силою, по приказанию капитана», – подумал Подгорский и, не без удовольствия, заметил спускавшегося по косогору Петра Ивановича. С ним шло освобождение. За хозяином следовал какой-то отставной военный, человек лет тридцати, с тоненькими усиками и несомненно красивой наружности.
– Федор Лукич! Милости просим! – громко произнесла Наталья Петровна, – какими судьбами?
«Вероятно, один из счастливцев?» – невольно подумал Семен Андреевич, опытный в этих делах.
– Я к вам с предложением, – ответил Федор Лукич развязно, войдя в беседку.
Новых знакомцев представили друг дружке; когда все заняли места, то Федор Лукич объяснил, что сегодня, к трем часам пополудни, прибудет дистанционный путейский пароход, что на нем едет большое общество, что цель путешествия – рыбная ловля en grand: с собою везут сети, рыбаков, палатки для устройства бивака, припасы, что взят повар исправника и что прогулка рассчитана на три дня.
– Может быть, и гость поедет с нами, – проговорил Федор Лукич, – а может быть, и сам Петр Иванович? Будут все власти: исправник, товарищ прокурора, следователь, лесничий, инженер, путеец, акцизный, так что на целых три дня люди останутся без всякого управления.
– Да, да, поедемте, Семен Андреевич, отличные господа! Ознакомитесь также с нашими рыбаками, – проговорила Наталья Петровна.
– Нет, благодарю вас, мне нельзя будет, так как я уже распорядился о вызове сюда нескольких калмыцких старшин.
– О! мы их назад отправим, – уверенно и четко проговорил Федор Лукич, – стоит только сказать исправнику и конец.
– Нет! Увольте, прошу вас, много благодарен.
– А ты, Петр Иванович? – спросила хозяйка.
– Я с гостем останусь.
– Да, уж Петра Ивановича не вытащишь, – проговорил отставной военный. – И такую хорошенькую жену, да на целых три дня отпускать, да еще с такими, как мы, молодцами – это смело, очень смело, – добавил он с каким-то худо скрытым и даже нескрываемым цинизмом.
«Должно быть, – думалось Подгорскому, – этот господин действительно является очередным у Натальи Петровны?»
Положение Подгорского стало как-то чрезвычайно неловко; он взглянул исподлобья на Петра Ивановича; хозяин чуть-чуть покачал головою, и едва заметная снисходительная улыбочка промелькнула по губам его.
– Ну уж! К этому мы привыкли, – заметила очень громко Наталья Петровна и махнула рукою.
«Несомненно, что мое предположение верно», – заключил мысленно Подгорский.
Разговор перешел на разные предметы, касающиеся края; говорили о рыбной ловле, о каких-то недавно произведенных в одном из курганов раскопках; позлословили насчет некоторых из лиц, отправлявшихся на прогулку, курили папиросы, пили кофе и, наконец, разошлись.
– Едут! Едут! – закричал часа в два пополудни Федор Лукич, взбегая по крутизне сада к дому от берега Волги.
– Вот это правильно! – ответила ему из окна Наталья Петровна.
Она высунулась из окна и взглянула сквозь листву высоких осокорей вверх по Волге. Действительно: черный дым парохода виднелся явственно в ярком свете горячего дня за одним из отрогов, и минут через тридцать после этого, подле домика Петра Ивановича образовались две своеобразные, одна с другою не сливавшиеся кучки людей, весьма типичные для живописца.
В одной кучке, здороваясь у подъезда с хозяйкою и Федором Лукичом, толпились приезжие гости, пассажиры парохода, съехавшие на берег всем обществом для принятия на пароход Натальи Петровны. Чрезвычайно длинный, с гусиной шеей, представитель прокуратуры с женою, как нельзя более походившей на уточку; сухой, болезненный, вероятно, чахоточный, судебный следователь; немного сутуловатый горный инженер с биноклем на ремне через плечо; очень жирный акцизный чиновник с племянницею (под этим именем известна была хозяйка его дома, одна из величайших мастериц мира в кулинарном искусстве, что немало способствовало прочности связи дяди с племянницею); лесничий, молодой человек, не более двух лет тому назад окончивший Лесной институт и сильно приударявший за только что названною кулинарною племянницею; он же корреспондировал в столичные газеты и в этом отношении считал себя двойною властью. Вполне величествен оказался начальник парохода, громадный путеец; он и взошел-то на гору позже всех, и здоровался с меньшим наклонением головы; за спиною его покачивалось ружье, и красивая, почти розовая собака из породы сеттеров с помесью левретки не отходила от его ноги. Эта кучка гостей шумела, егозила, двигалась, много смеялась, и на светлых одеяниях ее, на кителях мужчин, на белых зонтиках и легких платьях дам как бы лежало сиянье: так любо было жаркому, степному солнцу глядеть на этих веселых, смеющихся, довольных миром и собою людей.
Другая кучка, расположившаяся на некотором удалении от подъезда, между кибиток и тарантасиков, представляла из себя нечто вполне противоположное. Полное молчание царило над нею, и ярко белели между серых кафтанов, охабней и темных женских юбок молочно-светлые перевязки и бинты, недавно наложенные Петром Ивановичем. Невзрачные, скуластые, с реденькими бородками калмыки, толстые, сочные колонисты-немцы и очень немногие русские; больные, сидя, другие – здоровые, стоя, взирали на приезжих, почтительно сняв шапки. Не было между ними лиц, если не задумчивых, то, по крайней мере, не сосредоточенных, и, насколько смеялась и тараторила первая кучка здоровых представителей власти, настолько молчала и соображала вторая кучка, состоявшая из больного народа.