Мы вышли в вестибюль, где я сменил прекрасный галстук на свой нескладный анорак. «Мамзель Брукнер, милочка, вы, как всегда, прелестны», — промолвил кто-то позади — как оказалось, птичьеглазый коротышка, о котором Козима сказала, что это заместитель председателя Европейской комиссии. «Добрый вечер, месье Вильнёв», — отозвалась она. «Кто бы мог подумать, что вы ужинаете в столь дорогих ресторанах, — заметил тот. — Я сам едва могу себе это позволить». «Мне нужно кое-что расследовать, вы понимаете», — сказала Козима. «В самом деле? Я смотрю, вы здесь вдвоем...» «А, ja, это Фрэнсис Джей, журналист из Лондона», — представила меня она. «Очень рад, месье, Жан-Люк Вильнёв. Вы из Британии? Не для того, надеюсь, чтобы написать еще одну статейку о безликих брюссельских бюрократах? Как видите, мой милый, лица у нас с мамзель Брукнер, если присмотреться к ним получше, не такие уж неинтересные».
«Само собой, мистер Вильнёв», — ответил я. «Месье Вильнёв, — сказал Вильнёв. — Боюсь, вы там, в Британии, никогда не понимали, что Европа — это великая мечта. Да, нам приходится быть бюрократами — живем в бюрократические времена, но я надеюсь, мы бываем и идеалистами». «И я надеюсь», — отозвался я. «Оглянитесь-ка вокруг, что вы увидите? — изрек Вильнёв. — Luxe et volupté[6]. Когда я прихожу сюда и вижу это, я неизменно задаюсь вопросом: как возможны такие luxe et volupté без rêve et désir[7]? Я европеец, но в то же время, знаете ли, и француз». «Да, я знаю», — подтвердил я. «А мы, французы, немножечко философы, — сказал Вильнёв. — В конце концов, ведь мы страна Паскаля и Монтеня, Декарта и Руссо». «А также Фуко и Дерриды», — добавил я. «И этих тоже, — согласился он, но без особого энтузиазма. — И мы верим в мысль и мечту, rêve et désir, верим в идеалы, в цель. Не так ли, мамзель Брукнер?» «Да, месье Вильнёв», — признала Козима.
«Ну, хорошо, — сказал Вильнёв. — А теперь, мамзель Брукнер, я хочу попросить вас, чтоб вы мне уделили немножко вашего драгоценного времени. Сделайте любезность, загляните завтра утром ко мне в кабинет. Я ознакомился с подготовленными вами материалами по поводу этой аферы. Вы, безусловно, провели расследование со свойственной вам проницательностью». «Благодарю», — проговорила Козима. «Есть лишь одна-две небольшие проблемы, — продолжал Вильнёв. — Это серьезные вопросы, но мы не можем допустить, чтобы что-либо угрожало нашим отношениям с нашими добрыми восточно-европейскими друзьями, которые так громко возвещают о своем грядущем присоединении к нам». «Я понимаю, месье Вильнёв», — сказала Брукнер. «Румынский президент меня, наверное, уже заждался, — произнес Вильнёв. — Аншантэ, месье Джей. Завтра в десять, мамзель Брукнер».
Мы вышли на залитую светом Гран-плас; Козима замахала, подзывая такси. «Ну, как мой босс?» — поинтересовалась она. «Форменный идеалист». «Ну тогда Калигулу и Макиавелли тоже следует считать идеалистами, — сказала Козима. — Этот человек желает держать в своих руках весь мир. Когда он ораторствует о Великой Сверх-Европе, для него, будьте уверены, это что-то значит». «Вы имеете в виду, что это его кредо?» «Дело не столько в кредо, сколько в кредитах», — отвечала Козима. Подошло такси, мы забрались на заднее сиденье, и она, сказав что-то шоферу, спросила: «Значит, вы не видели, кто был с ним за столом?» «Румынский президент?» «Возможно, — отвечала Козима. — Но еще и человек, известный вам немножко лучше. Профессор Монца». «Кронпринц Объявлений? — удивился я. — А что он делал там?» «Он, безусловно, знает босса, — сказала Козима, когда мы выехали с ярко освещенной площади. — Я говорю, Вильнёв — не тот, кем представляется». «Вы, надеюсь, не имеете в виду, что во всем этом замешан заместитель председателя Европейского сообщества?» «Замешан в чем?» — спросила Козима.
Может быть, поэтому спустя двадцать минут, когда я поднимался в лифте на верх дорогого дома, расположенного явно в одном из фешенебельных жилых кварталов Брюсселя, голова у меня шла крутом. Я был озадачен сказанным мне Козимой: насколько это правда? Все? Отчасти? Или вообще неправда? Соприкосновение с честолюбивыми планами создания Сверх-Европы, похоже, развило в ней чрезвычайный вкус к скандалу. События весь вечер развивались слишком быстро для меня. Я был в состоянии, именуемом учеными избыточностью: изобилие смешанной информации, излишек сообщений и сигналов. Не помогло ни то, что чуть не литрами хлебал я лучшее шампанское, тончайшего букета совиньон и самый что ни на есть пикантный арманьяк, какие только могут предложить нам виноделы нынешней Европы, ни то, что моя собственная маленькая часть возможных миллиардов Иддико оказалась на грани разоблачения, ни то, что даже Берлеймон, похоже, был во всем этом замешан.