Сегодня-то мы искушены в постмодернизме и отлично понимаем, чего Гюстав добивался. Эйфелева башня задумывалась как памятник единственной вещи на свете: самой себе. Все ее эффекты сводились к оптическому, и вам оставалось лишь постепенно оглядывать ее с ног до головы или карабкаться вверх-вниз по ее лесенкам, любуясь панорамой Парижа, которую башня многосторонне выявляет и структурирует. Естественно, она травила душу классицистам, оскорбляла чувства романтиков, сердила реалистов, бесила натуралистов, допекала всех остальных, за исключением Таможенника Руссо. Ее терпеть не могли выдающиеся писатели, в том числе Ги де Мопассан; впоследствии он пристрастился обедать в ресторане Эйфелевой башни, ибо оттуда, и только оттуда, башня не просматривалась. Лавочники требовали повалить ее, пока она сама не свалилась им на голову; такова судьба всех монументов в честь чего-либо, а в данном случае — в честь ничего. Через пару лет, когда вспыхнул некий запутанный и чисто французский денежный скандал, а Эйфеля обвинили в том, что он злонамеренно продырявил суэцкие шлюзы, и чуть не посадили, большинство сограждан сочло, что он получил по заслугам.
Еще лет через десять французы внезапно нашли Эйфелевой башне полезное применение. Из нее получился превосходный радиотранслятор, что обличало в Поставе дерзкого провидца: когда он строил башню, радио еще не было изобретено. Эйфеля перестали пихать за решетку, обласкали и наградили орденом Почетного легиона. А башня, символизировавшая ничто, стала символизировать всё, превратилась в эмблему нового, устремленного в будущее Парижа. И вот через сто лет, в 1989-м, вновь настал черед ритуалов скончания века, и двухсотлетний юбилей Французской революции счастливо совпал со столетним юбилеем Эйфелевой башни. Архитектурный шедевр, подвергавшийся столь резким нападкам, нежно отреставрировали (по-моему, фирма Эйфеля — она и теперь цела). Кроме того, по случаю юбилея французы, как всегда, решили что-нибудь соорудить. И прибегли к услугам И. М. Пэя, зодчего-постмодерниста китайско-американского происхождения, — мы ведь живем в эпоху культурных конгломератов. Пэевы идеи тоже развивались по вертикали, однако не вверх, а вглубь: ему не давали покоя подземные лабиринты и катакомбы Лувра. Пэй расчистил сложнейший узор темниц, галерей, казематов и увенчал сей заповедник ушедших времен пирамидой вроде верхушки кварцевого кристалла.
И правильно! На дворе уж не модерн, а постмодерн — разностилье, формальные пересмешки, цитаты-аллюзии, искусство-барахолка. Берлинская стена им. Хонеккера уронила себя до состояния артефакта. Политики и художники всё активнее устраивают хэппенинги и инсталляции. Возьмите тот же июль 1989 года: пока звезда мировой оперы (сопрано) пела «Марсельезу», окатываемая вспышками лазеров и (благодаря трансляционным возможностям Эйфелевой башни) обожанием слушателей из всех уголков планеты, — пока она пела, на Елисейских полях мастерицы танца живота из Египта соревновались с карибскими плясунами лимбо, гомосексуалисты вальсировали с лесбиянками, философы-структуралисты выкаблучивали под носом у феминистских ультракритикесс, венгерские гебисты приглашали на танго французских опоновцев; мнимости, стилистики, культуры, жанры раскручивались стремительным калейдоскопом, и всё сразу равнялось всему сразу — и не равнялось ничему, уж поверьте: я там присутствовал, готовил крутой деконструктивный комментарий для Крупной Воскресной. Феерические перемены, феерические: народ меняет виртуальные реальности запросто, будто перчатки, я так и написал в комментарии. А для обоснования феерических перемен потребна своя оригинальная философия, указал я далее и перечислил современных мыслителей-новаторов: Лакан, Фуко, Делёз, Бодрийар, Деррида, Лиотар и — как сейчас помню — Басло Криминале.
Впрочем, сама идея, что новые времена требуют новых идей, по правде говоря, вовсе не нова. Мне пришло в голову, что в 1889-м, например, когда Гюстав укоренял в центре Парижа фаллическую громаду, молодой ученый Анри Бергсон выпустил книгу «Время и свобода воли», где доказывал, что сознание человека имеет внутреннюю, нестандартную хронологию, существенно отличную от внешней, исторической. Смелая концепция, близко к сердцу принятая младшим современником Бергсона и родственником его жены Марселем Прустом. А в Вене, что как раз делалась передовым и шальным городом, схожие мысли посещали молодого врача Зигмунда Фрейда. Он не стал еще величайшим профессором, еще не вселился в прославленную квартиру-приемную на Берггассе, 19, от визита куда я так красноречиво отбрыкивался вчера ночью во сне, и тайна сновидений еще не раскрылась пред ним, едущим на велосипеде по Венскому лесу. Но в 1889-м он уже начал практиковать, уже применял метод свободных ассоциаций (впоследствии известный как речевая терапия) к фрау Эмми фон Н. с ее изломанной душевной арматурой и узорными психическими казематами.
Да в 1889-м повсюду творилось одно и то же. На другой легендарной реке Европы, на Рейне, в швейцарском городе Базеле, другой величайший профессор, д. н. Фридрих Ницше задался целью приблизить будущее. Выяснилось, что задача эта — нелегкая; именно в 1889-м он всерьез надорвался и начал сходить с ума. Гуляя, рассеянно напевал и гримасничал, прилюдно тискал в объятиях ломовых лошадей, повадился предрекать (без должной точности) эпидемии, землетрясения, засухи, парниковые эффекты, мировые войны и иные вселенские напасти. Папе и прочим сильным мира сего посылал письма с перечнями лиц и даже народов, подлежащих расстрелу, и подписывался «Государь Ницше». Как императору и помазаннику ему вменялось в обязанность привнести в мир судьбоносное грядущее — именно это он втолковывал академическим коллегам («Уважаемый д. н., в глубине души я куда больше желал бы быть базельским профессором, нежели Богом. Однако я не намерен попустительствовать своему эгоизму, ибо творимый мир не обязан страдать из-за эгоизма Творца»), Наконец величайшего профессора отвели к врачу. Врач осмотрел его, пометив в истории болезни: «Выдает себя за знаменитость и непрерывно требует женщину». Ну и что ж? Ведь Фридрих был герр профессор, доктор наук, создатель будущего и как таковой заслуживал простой человеческой ласки.
Несмотря на препоны, под занавес 1889 года Ницше выпустил книгу «Götzendämmerung» или «Сумерки идолов». Речь там шла исключительно о землетрясениях, апокалипсисе и скором пришествии будущего. Подзаголовок гласил: «Как философствуют молотом», и сему новому философскому методу предстояло заинтересовать собою ряд людей, в 1889 году родившихся. Один из них появился на свет на германо-австрийской границе, в Браунау, в семье таможенника, учился в школе вместе с Людвигом Витгенштейном, а затем устремился в Вену, мечтая стать художником. И стал — работал, правда, исключительно широким мазком и по штукатурке. В отместку он завербовался в германскую армию, уцелел в большой передряге 1918-го, а затем выплыл с философским молотом наперевес под именем Адольфа Гитлера и вколачивал гвозди в новый мировой порядок аж до 1939 года (50-летний юбилей «Сумерек»; через 50 лет падет Берлинская стена).
Так что, если вдуматься, 1889-й — это был тот еще год, причем для всей Европы. Год Фрейда и Ницше, Ибсена и Золя, Макса Нордау и Макса Вебера. А в Британии в 1889-м... ну, в Британии британцы, как водится, на шажок запаздывали. Книгой года (это я выяснил, готовясь к помянутому комментарию) стала «Трое в лодке» Джерома К. Джерома, хитом оперного сезона — «Гондольеры» Гилберта и Салливана: причудливые грезы и ангелическая партитура. Впрочем, бастующие докеры сочинили гимн «Красное знамя», а Джордж Бернард Шоу — «Заметки фабианца», и публика уже поговаривала о декадансе. Оскар Уайльд взмыл на гребень славы, а британского издателя книг Эмиля Золя посадили за безнравственность. Шестью годами позже, напротив, Эмиль Золя взмыл на гребень, а за безнравственность сажали Оскара Уайльда. Но ведь никто, даже Гюстав Эйфель, не обещал, что пути будущего вычерчены по линейке.