Выбрать главу

Тем не менее эти пути существуют. Через четверть века после 1889 года в Сараеве, к югу от мест, что я проезжал, застрелили пресловутого эрцгерцога. Империя Габсбургов пала, карта Европы поползла по швам, а Голубой Дунай, если верить глубокомысленным объяснениям Герстенбаккера, невиданно заголубел. Еще через двадцать пять лет пагуба прорвалась на новый этап. В Лондоне скончался Фрейд, в Париже вышел итоговый текст модернизма — «Поминки по Финнегану» Джеймса Джойса, над Польшей занес философский молоток Гитлер, началась вторая мировая война. Кровь и будущее стервенели, хлестали фонтаном, Голубой Дунай голубел почем зря. Еще через двадцать пять лет год выдался потише, но не без памятных вех. Пик холодной войны, эхо выстрела в Кеннеди, карьерный триумф Л. И. Брежнева, Гарольда Вильсона и Линдона Б. Джонсона, мой первый младенческий крик. А еще через двадцать пять лет... да вы и сами знаете, что было через двадцать пять лет. Земля, так благодарно льнувшая к моим мальчишеским подошвам, задрожала и разверзлась у оснований монументов сто-, пятидесяти- и двадцатипятилетней давности. Венгерская граница, которую я в этот самый момент пересекал — по вагонам уже шныряли военные, — открылась. Открылась Западу и вся Восточная Европа. Это ее пейзаж теперь за моим окном.

Восточная Европа, родина Басло Криминале, по чьему следу вез меня экспресс, неспешно подбиравшийся к Будапешту. Каким боком коснулись его все эти превратности, каким опытом отяготили? Он-то, в отличие от меня, — птенец предыдущей эпохи, выходец из межевой траншеи меж модернизмом и тем, что нынче называют постмодерном, и не зря называют, ибо надломы, тревоги, непотребства модерна, собственно, никуда не делись. Спасибо Герстенбаккеру, теперь я понимаю — Криминале соприкоснулся с наихудшим, что мне и вообразить-то трудно: холокост и Хиросима, Сталин и Эйзенхауэр, Хрущев и Кеннеди, Кастро и Мао, Андропов и Хомейни, Горбачев и Рейган. Кризисы на его глазах сменялись войнами, войны — кризисами: Суэцкий канал, венгерская революция, берлинский напряг, ракеты на Кубе, война во Вьетнаме, Пражская весна, парижские волнения 68-го, Уотергейт, Афганистан, заложники в Иране — а тут еще по­стоянным фоном погромыхивает Персидский залив. Он последовательно перемог оттепель, заморозки, террор, проблеск надежды и реванш террора. Он ходил по улицам оккупированных городов, пересекал границы-канканы, затылком чувствовал взгляды с вышек, ухом — сипение телефонных жучков, позвоночником — рокот казенных моторов, кожей — ножницы цензоров, душою — пальцы ГУЛАГа и прочие беды, таящиеся в оврагах и чащах, мимо коих стукотал экспресс. Его опутывали теории и концепции, авторы которых тщились впихнуть всю громаду актуального будущего в рамки одной отдельно взятой страны. Его ежедневный опыт состоял из забвений, уверток, умолчаний, подножек, торопливого пламени в пепельнице ночью, его будни пульсировали жутью и ложью, пленной мыслью, запретной строкою, залепленным ртом, пылью безликих душ, прахом уничтоженных сословий.

Но, однако ж, Криминале выжил — как, не понимаю — и сделался интеллектуальным титаном. Он ухитрялся — как, я пойму гораздо позже — пребывать с обеих сторон стены одновременно, отпирать черный ход собственным ключом, прокладывать научные пути вперед и вспять, вбок и вверх, мостить гати через саднящее, изломанное время. Мы не были ровесниками, и я не чувствовал, кто он, зачем. Кодичил прав: я просто любознательный невежда, а Б. К. — клубок конфликтов и несчастий, причаститься к которым мне не дано. Вчера, когда вино развязало Герстенбаккеру язык, он намекнул, что Криминале замешан в тайных делах, что он ловко пользовался неразберихой, жестокостью, неправдой и фальшью своего времени. Он явно замаран, его репутация под угрозой; и разобраться во всем этом — увлекательнейшая задача. Именно теперь, угодив в переходный период, постигнув незрелым своим умишком, что любая эпоха когда-нибудь да заканчивается, что любая арматура распадается ржой, что даже само это «теперь» продлится не вечно, я обнаружил вдруг, что гонка по чужому следу вовсе не так беспредметна, как казалось сперва.

Я выглянул в окно экспресса «Сальери». Вопреки общему мнению, европейские поезда неповоротливы, раздумчивы, медлительны. Они вчувствуются в каждый изгиб пересеченного ландшафта, ознобно перескакивают мосты, очертя голову кидаются в теснины, никак не предназначенные для укладки шпал. Бригады проводников сменяются в них внезапно и полностью, пассажиры спешно переходят от маниакала к депрессии и вновь впадают в маниакал. Предо мною тянулся восточно-европейский пейзаж, который ни с чем не спутаешь. Бетонные башни пригородов, спальные дома и угрюмые универмаги, дробные квадраты кварталов и битком набитые трамваи. Блеснула в очи река, промаячили шпили церквей, раскинулся во всей своей долгой красе каменный виадук. Сверясь с расписанием, я понял, что экспресс с шизофренической пунктуальностью близится к вокзалу Будапешта, схватил с сиденья «Волшебную гору», сунул в карман анорака, висевшего на одежном крючке, сдернул с багажной полки кейс и положил в него газету «Курир», достиг тамбура в тот момент, когда двери автоматически распахнулись, и шагнул на платформу.

Вокруг метались и пихали друг друга локтями люди в серых плащах и кепках из искусственной кожи; носильщики, облаченные в комбинезоны, толкали перед собою багажные тележки. Стены пестрели рекламными плакатами, где на специфически восточном языке описывались прелести специфически западных товаров: колы, джинсов, телевизоров, колготок. Вокзал до потолка был выложен бурым, зверски практичным кафелем. Я озирался в поисках Эйфелева ажурного литья, Эйфелевых стеклянных ячей, но ничто здесь не напоминало о строителе уникальных мостов. Похоже, судьба сыграла со мною очередную шутку: я прибыл в Будапешт, но прибыл на совершенно другой вокзал. Пройдя по обитому линолеумом коридору; я очутился на площади, поймал карликовое зловонное такси и назвал водителю адрес гостиницы, из которой должен был позвонить Шандору Холло — единственному и последнему свидетелю, способному сообщить что-либо о профессоре Басло Криминале.

6. Будапешт — это два города в одном...

Будапешт — ни в коей мере не один город, а два. Венский Дунай прячется в кульвертах окраин; Будапешт же великая, бурая, широкая, стремительная в восточном своем течении река властно режет пополам, разделяя его на симметричные столицы, сметанные громадными мостами, глядящиеся друг в друга через ленту воды. Сверху вниз, с крутых левобережных высот, древняя Буда смотрит на низменный, построенный в XIX веке Пешт; а пойменный Пешт снизу вверх взирает на башни, крепостные стены, седловые холмы и узкие овраги старинной Буды. Но как только такси притормозило у подъезда гостиницы, где Лавиния утром заказала мне номер по телефону из Вены, я понял, что мне не суждено пожить ни в Буде, ни в Пеште. Гостиница помещалась прямо посреди реки, на острове Маргит, куда ведет зигзагообразный мост; на мирном зеленом острове, на чайной явке влюбленных и бегунов трусцой, играющих детишек и гуляющих взрослых, а в давние, мрачные, только что канувшие времена — разведчиков, контрразведчиков и международных эмиссаров.

Наверно, при австро-венгерской монархии, в разгар belle époque квелые, зажравшиеся аристократы Центральной Европы ехали сюда, в знаменитый «Гранд-отель», и принимали горячие серные ванны, дабы смягчить последствия застарелых своих гастрономических и любовных излишеств и сразу удариться в излишества новые. Францу Шуберту здесь, говорят, полегчало, зато Францу Кафке, пишут, изрядно поплохело. После войны в Венгрии установился иной режим, и в «Гранд-отеле» исцелялись цекисты и шишки, мелкие госслужащие и почтовые экспедиторы, советские туристы и восточно-германские атташе. Именно они тогда напяливали на голову дурацкие резиновые шапочки, именно они плескались в фонтанах, нежились в серных парах, изваливались в грязях. Нынче же «Гранд-отель» не вполне соответствует своему названию, хотя гордый фасад почти не обветшал. На ухабах и виражах современности отель обрел очередное воплощение: целиком перестроился внутри и превратился в гостиницу «Рамада», чья серная вонь и неимоверная грязь услаждают носы и тела пришибленных немецких чинуш и разбитных американских путешественников.