Порыв вскочить из-за столика и броситься звонить доктору Клингеру я подавляю. Не хочу уподобляться истеричным пациентам, названивающим ему из-за океана. Нет, только не это! Я ем то, что мне подают, и, конечно же, к тому времени, когда нужно заказывать десерт, тоска по Биргитте — по Биргитте подо мной, по Биргитте надо мной, по Биргитте предо мной — сходит на нет, как и положено любым неосуществленным желаниям, если ты не осмелишься дать им волю. Исчезает и гнев — на смену ему приходит замешенная на стыде печаль. А что, если Клэр заметила случившееся со мной во время обеда? Да и как ей было не заметить? Как иначе объяснила бы она самой себе мое молчание, мою мрачную холодность? Конечно, она предпочла сделать вид, будто слепа и глуха; чем бы ни было то, что на меня нахлынуло, она предпочла рассуждать о своей деятельности в школьном комитете все время, пока меня не отпустило.
Из Венеции, взяв напрокат машину, мы едем в Падую посмотреть на Джотто. Клэр продолжает фотографировать. Проявит пленки она уже по возвращении домой, а затем, усевшись на полу и скрестив ноги, в позе спокойной сосредоточенности, какая дается только очень хорошим девушкам, разложит их в надлежащей последовательности по кармашкам альбома за нынешний год. Альбом со снимками из Северной Италии встанет на полку в изножье кровати — корешком к корешку с альбомами прошлых лет. Так Северная Италия навеки станет ее собственностью, наравне с Скенектади, где она родилась, Итакой, где училась в колледже, и Нью-Йорком, где она живет и работает, а с определенного времени — и крутит любовь. И меня поставят туда же, в изножье кровати, к ее памятным местам, родственникам и друзьям.
Хотя большая часть ее двадцатипятилетней жизни изрядно омрачена постоянными ссорами родителей, часто подогреваемыми избытком шотландского виски, Клэр считает прошлое достойным того, чтобы его записывать и помнить, пусть и потому только, что ей удалось пережить боль и хаос, вырваться из прошлого и над ним возвыситься. Как она частенько говорит, другого прошлого у нее просто-напросто нет: она выросла под бомбежкой, но не дала разорвать себя в клочья. И как раз потому, что мистер и миссис Овингтон не столько баловали детей, сколько наказывали, она научилась ценить простые радости, воспринимаемые отпрысками нормальных семейств (если такие бывают!) как нечто само собой разумеющееся. И сама Клэр, и ее старшая сестра — великие охотницы до обмена семейными фотографиями, до праздничных подарков и, разумеется, праздников, до регулярных междугородних разговоров и прочих проявлений истинной семейственности. Выглядит это так, будто сестры относятся к собственным непутевым родителям как к общим детям.
Из отеля в маленьком горном городке, где нам удалось снять номер с двуспальной кроватью, балконом и дивным видом с него, мы предпринимаем вылазки на весь день в Верону и Виченцу. Фотографии, фотографии, фотографии… Какой звук противоположен удару молотка, вгоняющего гвоздь в крышку гроба? Плавный щелчок затвора в фотоаппарате Клэр. И вновь мне кажется, будто меня запечатали в футляр, но футляр этот неизъяснимо прекрасен. Однажды мы с корзинкой для пикника просто-напросто идем куда глаза глядят по пастушьим тропам и цветущим лугам, любуясь голубой мелкой россыпью ползучего василька, лакированными головками лютиков и невероятными маками. Я могу в молчании бродить вместе с Клэр долгими часами. Могу раскинуться на траве и любоваться тем, как она рвет луговые цветы, чтобы в номере поставить их в стакан с водой возле моего изголовья. Ничего больше мне не хочется. Само слово «больше» утрачивает малейший смысл. Да и Биргитта уже не искушает меня; мне кажется, будто имя Биргитта и слово «больше» означают одно и то же. После порнографического представления в «фитти» она словно разучилась играть по-настоящему; во всяком случае, на овации публики ей рассчитывать уже нечего. Правда, в ближайшую пару ночей она приходит каждый раз, когда мы с Клэр предаемся любви, приходит и опускается на колени, непременно на колени; она клянчит у меня то, что ей нравится больше всего, но, ничего не получив, исчезает, а я вновь остаюсь один на один с телом, которым обладаю в реальности, и больше мне ничего не надо, или, по меньшей мере, мне хочется, чтобы ничего больше мне не было надо. Да, я храню верность Клэр, и непрошеная гостья неизменно убирается восвояси, предоставляя мне вновь и вновь радоваться тому, какой я счастливчик.
В последний день здесь мы устраиваем пикник на гребне посреди поля, с которого открывается вид поверх зеленых холмов на заснеженные вершины Доломитов. Я сижу, Клэр лежит; ее пышное тело едва заметно колышется с каждым вдохом и выдохом. Глядя сверху вниз на эту крупную зеленоглазую девушку в тонком летнем платье, на ее бледное овальное неиспорченное личико, любуясь ее дистиллированной, неземной красотой, какая, должно быть, присуща молодым женщинам из религиозных сект амишей и шейкеров, я твержу себе: с меня достаточно Клэр! Да, вот именно, «Клэр» и «достаточно» — это на самом деле одно и то же.
Вернувшись в Венецию, мы летим оттуда в Прагу с однодневной остановкой в Вене (взглянуть на дом Зигмунда Фрейда). Прошлой осенью я начал читать в университете спецкурс по прозе Кафки; доклад, который мне через несколько дней предстоит сделать в Брюгге, трактует тему одержимости Кафки идеей творческого голодания, а вот в его родном городе я еще не был, довольствуясь до сих пор книгами, фотографиями и гравюрами. Как раз перед самым отлетом в Европу я проставил оценки за курсовые работы пятнадцати слушателям спецкурса, освоившим все литературное наследие Кафки, включая дневники, письма (к Милене и отцу) и биографию, написанную Максом Бродом. Вот как звучал один из заданных мною студентам вопросов:
В письме к отцу Кафка утверждает: «В моих писаниях речь шла о тебе, я изливал в них свои жалобы, которые не мог излить на твоей груди. Это было намеренно оттягиваемое прощание с тобой, которое хотя и было предопределено тобой, но происходило так, как мне того хотелось». Что имеет в виду Кафка, когда заявляет: «В моих писаниях речь шла о тебе…»- и добавляет: «…но происходило так, как мне того хотелось»? Попробуйте вообразить себя Максом Бродом и от его имени напишите письмо отцу Кафки, разъясняющее, что же именно хотел сказать ваш покойный друг…
Меня порадовало, что среди моих студентов нашлось немало охотников поиграть в предложенную мною игру, поставив себя на место друга, душеприказчика и биографа великого писателя, и кое-кто из них с подлинным пониманием написал о том, как же на самом деле относился воистину необыкновенный сын к своему сугубо заурядному отцу, в какой моральной изоляции пребывал благодаря особенностям творческой перспективы и личного темперамента и как, живя в своем фантастическом мире, превратил повседневное существование в вечносущий миф о борьбе — или, если угодно, о «моей борьбе». Можно даже сказать, что во всем семинаре не нашлось ни единого горе-филолога, который запутался бы в трех соснах метафизической интерпретации! Сильная подобралась группа; я горжусь ею, да и собой тоже. Но ведь в первые месяцы романа с Клэр едва ли не все происходящее со мной служит для меня поводом для гордости.
Перед самым отъездом из дому меня снабдили телефоном некоего американца, уехавшего на год преподавать в Прагу, и по счастливому стечению обстоятельств (а в эту поездку все обстоятельства складываются счастливо), у него — и у его чешского друга (тоже профессора филологии) — выдался свободный денек, и они выразили готовность провести нас по старой Праге. Усевшись на скамью на площади в пражском Граде, мы глазеем на великолепное здание, где некогда располагалась гимназия, куда отдали маленького Франца Кафку. Справа от парадного подъезда с колоннами высится дом, на первом этаже которого помещалась контора его отца, Германа Кафки.
— Даже в школе он не мог укрыться от отца, — говорю я коллегам.
— Что ж, тем хуже для него и тем лучше для литературы, — отвечает мне профессор-чех.
Во внушительной готической церкви по соседству, объясняют мне, высоко в стене нефа имеется маленькое квадратное оконце, глядящее на квартиру, в которой некогда жило семейство Кафки. Значит, из своего окна Кафка вполне мог видеть в глубине собора кающихся грешников и молящихся праведников, подхватываю я нить разговора… И разве внутреннее убранство церкви не напоминает — пусть не в мелочах, но хотя бы в общем — призрачный Собор из романа «Процесс»? Да и улицы, что круто поднимаются от реки и, петляя по городу, ведут к пражскому кремлю, раскидистой крепости Габсбургов (к их фамильному замку!), наверняка послужили Кафке источником вдохновения? Может быть, и так, отвечает мне чех, но вообще-то считается, что топография окрестностей Замка почерпнута Кафкой в Северной Богемии, где он в детстве бывал у бабушки, которая жила в примыкающей к замку деревушке. И не следует упускать из виду еще одну деревню — ту, в которой его сестра провела целый год, хозяйничая на ферме, и где сам Кафка гостил у нее во время болезни. Найдись у нас с Клэр побольше времени, говорит чех, нам стоило бы наведаться с ночлегом в провинцию. «Приехали бы вы в один из тамошних городков, в которых, впрочем, пришлых людей не жалуют, посидели бы в прокуренной таверне с грудастой трактирщицей и сами убедились бы в том, что Кафка, в сущности, реалист».