Выбрать главу

Впервые за все время общения этот плюгавый, опрятно одетый академический очкарик не просто проявляет радушие — своим радушием он прямо-таки подавляет.

Поблизости от стены кремля, на вымощенной булыжником улице Алхимиков, находится воистину кукольный (в нем вполне могли бы обитать гномы или эльфы) домик, который самая младшая из сестер Кафки когда-то сняла на зиму для холостяка-брата, чтобы тот наконец пожил отдельно от семьи, а главное, от отца. Теперь здесь сувенирная лавка. Открытки с видами и всевозможные сувениры из Праги продают на том самом месте, где Кафка когда-то по десятку раз, во множестве вариантов, переписывал один и тот же абзац в дневнике, где рисовал загадочноязвительные фигуры, сплошь составленные из палочек, — это была тайнопись, это было личное идеографическое письмо, — и убирал написанное в ящик стола. Клэр фотографирует трех профессоров филологии на фоне пыточной камеры писателя-перфекциониста. Вскоре и этот снимок — вместе с остальными — окажется в кармашке одного из альбомов, составленных в изножье кровати.

Пока Клэр в обществе американского профессора, естественно прихватив с собой фотоаппарат, отправляется на экскурсию по пражскому кремлю, мы с профессором Сошкой, нашим чешским гидом, решаем попить чайку После вторжения русских в Чехословакию, положившего конец «пражской весне», профессора Сошку вышибли из университета и — в тридцать девять лет! — отправили на покой с нищенской пенсией. Его жену, работавшую в научно-исследовательском институте, также выгнали со службы по политическим мотивам, и она теперь — исключительно ради хлеба насущного (ведь у них двое детей) — работает секретарем-машинисткой на колбасном заводе. При этом меня поневоле поражает бодрость насильно спроваженного в отставку профессора. Его костюм-тройка безупречен, его походка быстра и легка, речь точна и изящна — как ему это удается? Что поднимает его с постели утром и что помогает засыпать ночью? Что поддерживает в дневные часы?

— Кафка, разумеется, что же еще! — И в его улыбке вновь проскальзывает тень некоего превосходства. — И это не преувеличение. Многие из нас выживают исключительно благодаря Кафке. В том числе и те люди на улице, которые, может быть, и ни единой страницы у него не прочли. Когда что-нибудь происходит — а ведь всегда что-нибудь происходит, — люди переглядываются и говорят друг другу: «Чистый Кафка!» Имея при этом в виду: «Так вот у нас все и происходит». Подразумевая: «А чего иного нам ждать?»

— А как же неизбежное возмущение? Куда оно девается, когда вы, пожав плечами, восклицаете: «Чистый Кафка»? Оно что, проходит?

— В первые полгода после того, как русские осчастливили нас решением обосноваться здесь навеки, я пребывал в перманентной ярости. Каждый вечер отправлялся на тайные сходки с единомышленниками. По меньшей мере раз в два дня распространял очередное нелегальное воззвание. А в остающееся от этих хлопот время я писал, самым точным и изысканным слогом, со всевозможными стилистическими и интеллигибельными изысками, излагал энциклопедический анализ сложившейся ситуации, и порции моей писанины расходились в самиздате среди моих коллег. И вдруг однажды я буквально свалился: у меня открылось язвенное кровотечение, и мне пришлось провести целый месяц в больнице. Поначалу мне казалось: что ж, это даже неплохо; поваляюсь тут месяцок, попринимаю лекарства, похлебаю баланду, а потом… Стоп, подумал я внезапно, а что потом? Чем я займусь после того, как залечу язву? Снова стану разыгрывать К. в их Замке, на их Процессе? Ведь все это, как прекрасно известно Кафке и его читателям, может затянуться на неопределенно долгое время. Все эти его жалкие, надеющиеся, борющиеся К., бешено снующие вниз и вверх по лестницам в поисках единственно справедливого решения, лихорадочно мечущиеся по городу, уповая на то, что какой-нибудь неожиданный поворот событий непременно выведет их — именно их! — к полному и окончательному успеху. Потому что у всего на свете есть начало, середина и — как бы фантастически это ни прозвучало, еще фантастичнее. чем начало и середина, — конец; вот во что они верят, а главное, они верят в то, что им удастся заставить события развиваться именно и только в такой последовательности!

— Но, отвлекаясь от Кафки и его читателей, разве в отсутствие политической оппозиции возможны хоть сколько-нибудь существенные перемены?

Очередная улыбка чеха. Одному только богу ведомо, что она выдает или, напротив, скрывает.

— Знаете ли, сэр, я свою позицию обнародовал. И вся страна тоже обнародовала свою позицию. Мы живем отнюдь не так, как нам хотелось бы. Отнюдь. Но что касается лично меня, я предпочел не сжигать остаток пищеварительного тракта, продолжая по семь дней в неделю доводить свое недовольство до сведения властей предержащих.

— И чем же вы занялись вместо этого?

— Я перевел на чешский язык «Моби Дика». Разумеется, «Моби Дик» уже был переведен на чешский — и, кстати говоря, очень хорошо. Ни малейшей надобности в повторном обращении к этому роману Мелвилла не было. Но, так или иначе, мне всегда хотелось перевести эту книгу. И теперь, когда у меня вдруг оказалось столько свободного времени, я подумал; а почему бы и нет?

— Но отчего именно «Моби Дик»? Отчего вообще Мелвилл, а не кто-то другой?

— В пятидесятые годы я провел по обмену год в Нью-Йорке. И, прогуливаясь по улицам, почему-то решил, что они кишмя кишат персонажами из судовой команды капитана Ахава. И, главное, мне показалось, будто всеми делами в Америке — великими и ничтожными — заправляет неугомонно-грозный Ахав. Эта вечная жажда справедливости и стремление к победе, к первенству, к чемпионству. И движет всеамериканским Ахавом отнюдь не только энергия, помноженная на решимость, но и чудовищная, вселенская ярость. И вот ее-то — эту ярость — мне и захотелось перевести на чешский язык. Если, конечно, — вновь эта его улыбочка, — она поддается переводу на чешский.

Ну и, как вы наверняка прекрасно себе представляете, — продолжил чех, — этот амбициозный проект по своем завершении оказался бы совершенно бессмысленным по двум причинам. Во-первых, не было ни малейшей нужды в новом переводе, коль скоро уже имелся классический, до уровня которого моя интерпретация наверняка просто не дотянула бы. А во-вторых, о публикации чего бы то ни было под моим именем в нашей стране речи идти не могло. Поэтому, сами понимаете, я получил возможность приступить к работе, за которую при иных условиях никогда не взялся бы. А вопрос о том, бесполезна она или нет, утратил для меня малейшее значение. Напротив, в иные вечера, когда я засиживался над переводом допоздна, вопиющая бессмысленность моей работы приносила мне глубочайшее удовлетворение. Вам, не исключено, это может показаться всего лишь претенциозной формой капитуляции, а то и издевательством над самим собой. Не скрою, так подчас думал и я. Но тем не менее ни о каком более серьезном занятии на столь ранней пенсии я даже не помышлял… Ну, а вы… — Он по-прежнему был сама любезность. — Что, собственно, привлекает вас в Кафке?

— Это тоже долгая история.

— И с чем она связана?

— Во всяком случае, не с безнадежностью политической ситуации.

— Кто бы сомневался.

— Скорее уж, — говорю я, — по большей части с сексуальным отчаянием, с обетом целомудрия, который я вроде бы принес сам у себя за спиной и соблюдая который вынужден был жить дальше совершенно не так, как мне бы того хотелось. Или я бунтовал против собственной воли, или она сама восставала против меня, — честно говоря, я до сих пор не знаю, как это сформулировать поточнее.