Выбрать главу

Что же там было в этих сильных лапах? Тоже свобода? А может быть, скорее жадность той, что почти похоронила себя заживо? Это лапы благородной пантеры или умирающей от голода крысы?

— Как получилось, что ты никогда не писал о своей семье, Ральф? — спрашиваю я его.

— О них? — переспрашивает он, посмотрев снисходительным взглядом на меня.

— О них, — отвечаю я, — и о тебе…

— Зачем? Чтобы все обо всем знали? О, Кепеш! — моложе меня всего на пять лет, он тем не менее разговаривает со мной, как с ребенком и неразумным существом. — Уволь меня от темы еврейской семьи и ее тяжкого груда. Ты когда-нибудь встречал другого сына и другую дочь, и другую мать, и другого отца, сводящих друг друга с ума? Такую любовь, такую ненависть, такие трапезы? И не забудь еще человечность. И тщетное стремление к достоинству. О, и доброту. Невозможно писать на эту тему и не связать ее с добротой. Я слышал, что кто-то написал целую книгу о доброте в еврейской литературе. В любой день в печати может появиться работа какого-нибудь ирландского критика об оптимизме у Джойса, или Синга. Или статья о радушии в романе «Будьте, как дома», или статья на тему: «Добро в романе Фолкнера «Роза для Эмили».

— Я думал вызвать у тебя другие чувства.

Он улыбается.

— Оставь другим другие чувства, хорошо? Они к ним привыкли. Они их любят. Добродетель — не для меня: слишком скучно.

Это любимое слово Баумгартена, он всегда произносит его нараспев, по слогам.

— Послушай, — говорит он, — я не принимаю твоего Чехова, этого святого из святых. Почему он всегда добродетелен, а злодей кто-то другой? Ты специалист. Ответь.

— Странный подход к Чехову. К нему нельзя подходить, как к Селину или Жене. Или к тебе. К тому же, совсем не обязательно, что злодей — Баумгартен. Ты совсем не выглядишь таковым, когда рассказываешь мне о своих визитах в Парамус или в дом для престарелых. Скорее похож на Чехова. Раб своей семьи.

— Не преувеличивай. Кроме того, стоит ли вообще писать на эту тему. Разве не все уже давно писано-переписано об этом? Кому нужно, чтобы я нацарапал свое имя на Стене Плача? Я ценю те книги, свои в том числе, где писатель обвиняет сам себя. В противном случае, для чего вообще писать? Обвинять других? Пусть это делают более компетентные люди — литературные критики. О, эти благородные, средних лет, сыновья еврейского народа с их бунтами и искуплением. Читал их когда-нибудь на первой полосе «Санди таймз»? Это толстовское сострадание простым людям, забота о сохранении искры Божией. И все это, заметь, не стоит им ни цента, черт побери. Знаешь, всем этим глубоко страдающим носителям еврейской культуры необходимы евреи-неудачники, чтобы загладить свою вину перед обществом. Вроде меня. Видимость чувствительности к чужим страданиям помогает им обманывать своих жен и подруг. Каждый год я читаю в газетах о том, что они достойны похвалы. Добродетель, добродетель. Где вы видите эту самую добродетель? Это самый большой еврейский рэкет со времен, когда Мейер Ланский был еще в колыбели!

Он разошелся, и, не учитывая свой громкий голос, не без удовольствия обрушился на сластолюбие (как он утверждает, хорошо известное на Манхеттене) «уважаемого профессора», который раскритиковал вторую книгу его стихов в пространном обзоре в «Тайме». «Отсутствие культуры», «написано без сердца», а что еще хуже, «не имеет исторической перспективы»! Как будто у уважаемого профессора у самого есть исторические перспективы, когда он занимается любовью с ассистенткой! Нет, если вы настоящий писатель, вы должны видеть в процессе историческую перспективу!

Пока мы не допили чай со штруделями, он не прекратил своих рассуждений о ханжестве, добродетельных поступках и общей ску-чи-ще литературного мира, а также о гуманистических традициях (в значительной степени, применительно к тем, кто пишет рецензии на его книги и работает с ним на факультете) и не начал говорить с удовольствием, но уже совсем другого рода, на другие волнующие его темы. Например, о том, какие пикантные истории случались в его жизни, пробуждая своими рассказами мои собственные воспоминания.

На самом деле, иногда, слушая, как он с откровенным бесстыдством рассказывает о своих похождениях, я словно вижу пародию на самого себя. Может быть, Баумгартен видит во мне себя, и этим объясняется наше любопытство друг к другу. Я — Баумгартен, запертый в Большом Доме, застрявший в водосточных канавах, покорный, усилиями Клинигера и Шонбрунна, а он — Кепеш! о, и какой Кепеш! Спущенный с поводка и бегущий во весь опор, высунув длинный язык.

Почему я здесь, с ним? Провести время? Конечно. Но в то же время, что со мной происходит? Может быть, сидя здесь с наслаждающимся едой Баумгартеном, я хочу подвергнуться опасности заражения и таким образом приобрести иммунитет навечно? А может быть, я все-таки хочу заразиться? Удалось ли мне, наконец, взять дело исцеления в свои собственные руки, или выздоровление уже произошло, и я тайно настраиваю себя против доктора и его о скучных предостережений?

— Однажды, одним зимним вечером, — говорит Баумгартен, следя глазами за круглым задом здоровой официантки-венгерки, которая прошлепала в своих комнатных туфлях на кухню, чтобы приготовить нам еще чаю, — я медленно жевал в «Марборо»…

Он у меня перед глазами, жующий медленно. Я видел это десятки раз.

Баумгартен: Гарди?

Девушка: Да.

Баумгартен: «Тэсс из рода д'Эрбервиллей»?

Девушка (взглянув на обложку): Да, правильно.

— … и начал разговор с розовощекой девушкой, которая только что вернулась поездом из Вестчестера, где она навещала своих родителей. В поезде впереди нее сидел молодой человек в костюме и галстуке, и накинутом поверх пальто, который все время оглядывался на нее через плечо. Я спросил ее, что она сделала.

«Как вы думаете, что? — ответила она. — Я посмотрела ему прямо в глаза, а когда мы приехали на Гранд-Сентрал, подошла к нему и сказала: «Я думаю, нам надо познакомиться».

— Он сорвался с места и бросился бежать по платформе, а девушка пыталась его догнать и объяснить, что она сказала это серьезно, что он ей понравился, понравилась его смелость, что ей польстило то, что он делал. Но он сел в такси до того, как она успела все это ему сказать. Как ты понимаешь, мы выбросили эту историю из головы и отправились к ней домой. Она жила в городке на берегу Ист-ривер. Когда мы пришли к ней, она предложила мне полюбоваться видом на реку, показала мне свою кухню и все свои кулинарные книги, а потом попросила раздеть ее и привязать к кровати. Хотя я давным-давно не держал в руках веревки, я это сделал. Этой шелковой веревкой метров двенадцати длиной я привязал ее, распластанную, так, как она просила. Это заняло минут сорок пять. Ты бы слышал, какие звуки она издавала, ты бы видел, как она была возбуждена. Очень волнующий образ. Начинаешь лучше понимать психологию этих жутких существ. А потом она велела мне достать из аптечки наркотик. А там ничем не было, пусто. Видимо, один из ее дружков все украл. Я сказал ей, что у меня дома есть немножко кокаина и, если она хочет, я мог бы принести ей.