Выбрать главу

— Я не стал бы в этом сомневаться, — говорит мой отец. — Мне приятно это слышать. Кажется, он взялся за ум. Скажи мне, он понимает, как ему хорошо с тобой? Ему уже тридцать четыре, он взрослый мужчина и не может больше позволить себе ошибаться. Клэр, он уже понял, что должен ценить то, что у него есть?

Она пытается отделаться смехом, но он настаивает на I ответе, хотя в итоге сам отвечает за нее.

— Не дай Бог сбиться с пути, жизнь и без того — трудная штука. Все равно что самому себе воткнуть в кишки нож. Но это именно то, что он сделал, когда женился на этой шикарной девице, одетой как Сьюзи Вонг. О, чем меньше будет сказано о ней и о ее нарядах, тем лучше. А эти французские духи! Прости мою грубость, но от нее воняло как от проклятой парикмахерской. И что хорошего было в том, что он жил в той арендованной квартире c красными стенами из материи и всем остальным, что там происходило, что я не могу постичь. Даже думать не хочу об этом. Клэр, дорогая, слушай меня, ему повезло с тобой. Ты — стоящий человек. Только бы ты помогла ему зажить настоящей жизнью!

— О, Господи, — говорит она, ничуть не поддавшись потоку обрушившихся на нее эмоций, — это ли не настоящая жизнь…

Не успела она придумать, чем закончить эту фразу, как отец прогрохотал:

— Замечательно, замечательно, это самое замечательное, что я о нем услышал с тех пор, как он был стипендиатом, скитался по Европе и вернулся целым!

На автобусной остановке у центрального городского магазина он осторожно спускается с высокой подножки нью-йоркского автобуса. И вдруг, несмотря на нещадную жару, несмотря на свой солидный возраст, бросается вперед, но не ко мне, а поддавшись порыву, к той, с кем едва знаком. Было несколько вечеров, когда она угощала его ужином в нашей квартире и потом, когда я выступал с публичной лекцией о «Человеке в футляре», Клэр проводила его и моих тетю с дядей в библиотеку и, сев рядом с ним, объясняла ему по его просьбе, кто из джентльменов заведующий кафедрой, а кто декан факультета. Тем не менее, он бросается к ней так, словно она беременна первым из его внуков, словно она родоначальница того элитарного племени, к которому он принадлежит по крови и которым безгранично восхищается до тех пор, пока представители этого племени не начинают показывать свои клыки и когти, заставляя моего отца отступить.

Увидев, как какой-то незнакомец схватил Клэр, Даззл начинает, как сумасшедший, носиться, поднимая пыль, вокруг ног своей хозяйки, обутых в сандалии. И хотя мой отец никогда особенно не доверял и не особенно жаловал представителей животного мира, незаконнорожденных и гадящих повсюду, я с удивлением вижу, как это бессловесное поведение Даззла ни в коей степени не мешает ему продолжать делать то, что он делает — обнимать девушку. Сначала то, чему мы стали свидетелями, вызвало у меня подозрение, что это частично сделано для мистера Барбатника, который, возможно, неловко чувствовал себя, нанося визит неженатой паре. А может быть, та страстность, с которой мой отец прижимал Клэр к себе, была вызвана его стремлением заглушить свои собственные опасения на этот счет. Я видел его таким напористым и оживленным только до болезни моей матери. Мне кажется, что сегодня он чересчур возбужден, но это лучше того, что я ожидал. Когда я ему звоню обычно каждую неделю, я чувствую почти в каждом слове, которое он говорит, невысказанную грусть. Она настолько очевидна, что я вообще удивляюсь, как ему удается держаться так, словно все хорошо, отлично, не может быть лучше. Невеселое «Да, алло?», с которым он снимает трубку, уже достаточно, чтобы показать мне, что лежит в основе его существования. Утром помощь дяде в его конторе, хотя тому совсем не нужна эта помощь. Днем — споры в душной комнате Еврейского центра с «фашистами», теми, которых он величает не иначе, как фон-Эпштейн, фон-Хаберман и фон-Липшиц, очевидно, местными Герингом, Геббельсом и Штрайхером, которые доводят его до сильного сердцебиения. И потом бесконечные вечера, когда он обивает пороги соседей, пытаясь выклянчить что-то для своих филантропических нужд; читает и перечитывает колонку за колонкой «Ньюздей», «Пост», «Таймс»; смотрит по второму разу за вечер новости Си-Би-Эс и, наконец, ложится в постель. Не в силах уснуть, он достает из картонной коробки письма, раскладывает их сверху на одеяле и перечитывает свою корреспонденцию: переписку с пропавшими, нежно любимыми гостями. Как мне кажется, еще более нежно любимыми теперь, когда они пропали, чем тогда, когда жили в отеле и им было вечно то слишком много ячменя в супе, то многовато хлорки в воде бассейна, и всегда недостаточно официантов в столовой.

Что касается писем, которые пишет он, с каждым месяцем ему все трудней уследить, кто из сотен и сотен старожилов находится на пенсии во Флориде и может ему ответить, а кого уже нет в живых. И дело совсем не в том, что он теряет свои способности, а скорее, в том, что он теряет своих друзей. Он рисует знак «безостановочного движения», чтобы объяснить потерю каждого десятого из своих бывших клиентов только за последний год.

— Я исписал пять страниц, написал все новости дорогому моему Юлиусу Ловенталю. Я даже вложил туда вырезку из «Таймз», в котором описывается, как испоганили реку в Патерсоне, где у него была юридически практика. Я думал, это будет ему интересно — эти проблемы с загрязнением окружающей среды волновали такого человека, как он. Я тебе скажу, — он поднимает палец, — Юлиус Ловенталь был человеком с повышенным чувством гражданского долга, каких не часто встретишь. Он занимался всем: синагогами, сиротами, спортом, инвалидами, цветными. Он был настоящим человеком. Ну, знаешь, что дальше. Я приклеиваю марку, заклеиваю конверт и кладу рядом со своей шляпой, чтобы утром отправить, и только когда я почистил зубы, лег в постель и выключил свет, до меня дошло, что моего друга нет уже с прошлой осени. Я представлял себе его играющим в карты где-нибудь на берегу бассейна в Майами, играющим так, как может играть только человек с его умом, а он уже лежал под землей. Что уж там теперь от него осталось?

Эта мысль невыносима для него, и он сердито проводит рукой по лицу, словно отгоняя от себя, как москита, которые сводят его с ума, этот жуткий образ Юлиуса Ловенталя.

— Как ни невероятно это может показаться молодым, — говорит он, вновь обретая душевное равновесие, — но такое случается едва ли не каждую неделю, вплоть до заклеивания конверта и наклеивания марки.

Когда, спустя долгие часы, мы в итоге остались с Клэр одни, она смогла, наконец, поделиться тем, что так таинственно прошептал он ей на ухо, когда мы стояли вчетвером в дымной завесе отъезжающего автобуса. Солнце старается нас испепелить. Белый растерявшийся Даззл, едва привыкший к этому сопернику, крутится вокруг ног моего отца. А мистер Барбатник — маленький, похожий на эльфа, джентльмен с крупным лопоухим азиатским лицом, удивительными, похожими на черпаки, руками и сильными предплечьями, испещренными, как у культуриста, венами, — застенчиво, как школьница, пятится назад. Его пиджак, аккуратно сложенный, перекинут через руку. Он ждет, когда взволнованный отец представит нас. Но отец сначала должен сделать срочное дело. Как посланник в какой-нибудь классической трагедии, который, едва появившись на сцене, тут же начинает выбалтывать то, ради чего он проделал весь этот путь.

— Девушка, — шепчет он Клэр, как, видимо, обращался к ней в своем воображении, «девушка» и только так, — не разрешай… не разрешай… пожалуйста!

Она говорит мне, когда мы легли, что расслышала только эти слова, когда он прижимал ее к своей массивной груди. Я говорю, что скорее всего, он кроме них ничего и не говорил. Он сказал этим все, что мог сказать в этот момент.

Предопределив таким образом будущее, хотя бы на этот момент, он собирается приступить к следующему пункту церемонии прибытия, которую, наверняка, планировал в течение нескольких недель. Он лезет в карман полотняного пиджака, который висит на его руке и, видимо, ничего не находит. Он начинает хлопать по подкладке.

— О, Господи, — стонет он, — в автобусе!

В этот момент мистер Барбатник выходит вперед и сдержанно, как свидетель растерянному жениху, говорит тихо: