— Какую еще проблему? — с негодованием и возмущением произносит Луис и задирает голову, словно «проблема» находится в воздухе, над нашими головами. Хотя все считают, что у Луиса экстраординарное мышление, ему отказывают в зачислении на второй семестр предпоследнего года обучения. Он тут же исчезает из Сиракуз (не приходится и говорить о том, что не попрощавшись), и почти немедленно его забирают в армию. Я узнаю об этом от агента ФБР, который пристально глядя мне в лицо, расспрашивает меня о нем, после того как Луис дезертирует из учебного лагеря и (как я себе представляю) прячется от корейской войны где-нибудь в трущобах, прихватив свой «Kierkegaard» и бумажные салфетки.
— Что ты можешь сказать о факте его гомосексуализма, Дэйв? — спрашивает агент Маккормик.
— Я ничего об этом не знаю, — покраснев, отвечаю я.
— Но мне сказали, что ты был его близким другом.
— Кто сказал? Я не знаю, кого вы имеете в виду.
— Ребята из университетского городка.
— Это просто злобные слухи. Это неправда.
— Что ты был его другом?
— Нет, сэр, — отвечаю я, и меня снова бросает в жар, — то, что он гомосексуалист. О нем так говорят, потому что у него трудный характер. Он просто выделялся здесь среди других.
— Но ты ведь с ним ладил, правда?
— Да, а почему, собственно, нет?
— Никто и не говорит, что тебе не следовало этого делать. Послушай, мне говорили, что у тебя репутация Казановы.
— Да?
— Да. Что ты любишь волочиться за девчонками. Это так?
— Допустим, — отвожу я взгляд, чувствуя в этом вопросе подтекст.
— А вот о Луисе этого нельзя сказать, — двусмысленно заявляет агент.
— Что вы имеете в виду?
— Дэйв, скажи мне откровенно. Где по твоему мнению он может прятаться?
— Не знаю.
— Но ты, я уверен, сообщишь мне, если будешь знать.
— Конечно, сэр.
— Вот и прекрасно. Вот моя визитка на всякий случай.
— Да, сэр. Спасибо, сэр.
После его ухода меня охватывает стыд за то, как я себя вел: за мой страх перед тюрьмой; за мои манеры, словно я лорд Фаунтлерой; за мои коллаборационистские инстинкты — за все.
За то, что я приударяю за девчонками.
Обычно я выбираю их в читалке нашей библиотеки. Мои желания стимулируются и фокусируются здесь не меньше, чем в бурлеске. То, что напрасно подавляется в этих аккуратно одетых, благовоспитанных девушках из американского среднего класса, становится немедленно очевидным (чаще, немедленно домысливается) в этой всеобъемлющей атмосфере академической благопристойности. Я не спускаю глаз с девчонки, которая крутит концы волос, делая вид, что поглощена чтением своего учебника истории, в то время как я изображаю, что увлечен чтением своего. Другая, лениво перелистывая журнал «Лук», начинает качать под столом ногой, и мое страстное желание не знает границ. Третья склоняется над своим блокнотом, и из моей груди вырывается приглушенный стон, будто меня только что пронзили. Я вижу, как вздымается ее грудь под блузой, когда она скрещивает руки. Как бы я хотел быть этими руками! Да, мало мне надо, чтобы начать преследовать прекрасную незнакомку. Достаточно, скажем, того факта, что в то время, как она выписывает что-то правой рукой из энциклопедии, указательный палец ее левой руки непрерывно описывает круги вокруг рта. Я отказываюсь — из-за неспособности, которую я возвожу в принцип, — сопротивляться тому, что нахожу неотразимым, невзирая на то, что объект моего увлечения может кому-то казаться не заслуживающим внимания, странным, ребячливым или капризным. Конечно, это приводит к тому, что я домогаюсь общества тех девчонок, которые в остальном кажутся мне обычными или скучными, или глупыми, но я убежден, что, если они и скучны, это не главное. И все это потому, что моя страсть — это настоящая страсть, и с ней нельзя не считаться.
— Пожалуйста, — умоляют они, — ну почему ты не хочешь просто поговорить? Ты же можешь быть таким милым, если захочешь.
— Да, мне это уже говорили.
— Я не хочу, чтобы наши отношения строились на физической близости.
— Тебе не повезло. С этим ничего нельзя поделать. У тебя великолепное тело.
— Не начинай все сначала.
— У тебя великолепная попочка.
— Пожалуйста, не будь грубым. Ты никогда не разговариваешь так в классе. Я люблю тебя слушать, но не тогда, когда ты начинаешь говорить мне оскорбительные вещи.
— Оскорбительные? Это же высочайший комплимент. Твоя попочка восхитительна. Она безупречна. Ты должна ею гордиться.
— Это всего-навсего место, на котором я сижу, Дэвид.
— Да, черт побери. Спроси у любой, которая не может похвастать такими формами, хотела ли бы она поменяться с тобой. Может быть, тогда ты поймешь.
— Пожалуйста, перестань смеяться надо мной и говорить с таким сарказмом. Пожалуйста.
— Я совершенно не смеюсь над тобой. Я отношусь к тебе так серьезно, как никто в твоей жизни. Твоя попка — шедевр.
Не мудрено, что к последнему курсу я приобретаю ужасную репутацию у членов университетского женского клуба, чьих сестер я пытался соблазнить с присущей мне агрессивной прямотой. При моей репутации можно было бы подумать, что я вовлек в беспутство сотню студенток, хотя на самом деле за четыре года учебы мне удалось полностью добиться желаемого всего в двух случаях, и еще в двух — весьма отдаленного успеха. Чаще всего, в момент, когда должен наступить физический экстаз, вместо этого начинаются логические (и нелогические) рассуждения: мне приходится доказывать, что я никого не пытался вводить в заблуждение относительно своей страсти или желанности партнерши, что я совсем не пытаюсь воспользоваться ситуацией, а напротив, отношусь к числу всего нескольких честных людей, которых можно здесь найти. В приливе наигранной искренности (расчет был ошибочным, как оказалось), я сообщаю одной из девушек, как, взглянув на ее руки, прижатые к груди, я стал мечтать о том, чтобы быть этими руками. «Чем я отличаюсь от Ромео, — спросил я, призвав на помощь весь свой шарм, — который, стоя под балконом Джульетты, шептал:
Видимо, отличаюсь. И очень. Во время моего последнего года учебы в университете нередко случалось так, что на том конце провода воцарялось мертвое молчание, стоило мне назвать свое имя. А те несколько милых девушек, которые были не против встречаться со мной, как мне сказали (сами же эти милые девушки), считались чуть ли не самоубийцами.
Я также постоянно чувствую забавное пренебрежение со стороны моих гордых товарищей по драмкружку. Кто-то из них сострил, что я отказался от святого дела — участия в коллективе, призванном создавать хорошее настроение — ни больше, ни меньше, как потому, что испытываю страх перед сексуальными пьесами Стриндберга и О'Нила. Так они думают.
Мое настроение создает лишь один человек, способный заставить меня испытывать неподдельные муки крушения надежд и почувствовать нелепость моих грешных мечтаний. Это некая Марселла (Шелковая) Уолш из Платсберга, штат Нью-Йорк. Страстное желание, которое было обречено, возникло у меня, когда однажды вечером я пришел посмотреть баскетбольный матч, в котором она принимала участие, заметив ее в тот день в очереди в университетском кафетерии и обратив внимание на ее неотразимо пухлую нижнюю губку. Она была лидером в группе девушек, которые маршировали по праздникам, уперев одну руку в бедро и ритмично размахивая другой. Было забавно смотреть, как они это делают, одновременно сильно отклоняясь назад. Для всех семерых девушек, одетых в короткие плиссированные юбочки и белые, тугообтягивающие грудь свитера, все эти движения были гимнастическими упражнениями, которые они выполняли энергично и весело. И только в плавных движениях Марселлы Уолш присутствовал скрытый намек (не ускользнувший от меня) на предложение, приглашение, на нетерпеливую, не подчиняющуюся разуму похоть, столь очевидно (для меня) требующую удовлетворения. Да, похоже только она (так кажется мне) ощущала, что это отрепетированное и расфуфыренное проявление бурной радости является не чем иным, как тончайшей маскировкой того дикого стона, который вырывается из ее груди, когда пенис, войдя в ее судорожно подергивающееся лоно, доводит Марселлу до экстаза. Боже, каким необыкновенно возбуждающим было для меня это недвусмысленное движение тазом перед пастью ревущей толпы, ее маленькие кулачки говорили мне о том удовольствии, которое я мог бы испытать, борясь с ней. Господи, как можно было устоять перед ее длинными и сильными ногами, которые слегка дрожали, когда она становилась на мостик, и ее шелковые волосы (отсюда и ее прозвище!) касались пола.