Я люблю формальную, официальную информацию. Люблю факты. Намекай мне хоть десять раз, что возможно А, если я вижу на самом деле Б и никаких фактических условий для А, меня эти намеки нисколько не взволнуют.
А как разнообразны формы таких психологических тестов! Сколько труда и таланта вкладывается в них авторами! И под какими разновидностями они ни выступают — я так никогда и не пойму их побудительных причин.
Один любит время от времени подходить с озабоченным лицом и приглушенно шептать: «У тебя что, старик, что-нибудь не ладится? Шеф-то опять на тебя телегу катит». И сколько ему ни объясняй, что, если бы шеф был недоволен, он мог бы высказать это мне и сам и что я лично, никаких признаков недовольства не заметил, он все это выслушает, тоном непонятого скажет: «Ну, смотри. Тебе виднее. Я хотел только предупредить», — и отойдет, оглядываясь на тебя, как на опасно больного.
Другой принимает позу жалетеля. «Не ценишь ты себя, нет, не ценишь», — жалостливо приговаривает он, хотя сам десять лет сидит на одной должности и при каждой переаттестации трепещет, яко лист осиновый. И как ему ни объясняй, что ценить себя можно по разным меркам, что ты не видишь ровным счетом никаких причин для отчаяния, он все это выслушает, но глаза… Его глаза будут по-прежнему струить на тебя всепроникающую и всепонимающую скорбь.
Наверное, единственное разумное объяснение этой скорби в том, что вот есть же люди, которым недоступны чувства неоцененности и обойденности.
Но Лиля Самусевич вроде бы не из их стана. Может, у нее и есть какие-то реальные причины так говорить. Но все равно неприятно. По форме. Надо будет, сам разберусь.
Мне вообще неприятно показывать на людях, что я чем-то озабочен или огорчен. Я всегда держу хвост пистолетом. И исключения очень редки. Мне доставляет удовольствие разочаровывать людей отсутствием реакции на их мнимые страхи. Правда, иногда эти страхи оказываются не мнимыми.
Но когда страхи имеют реальные основания, они самоупраздняются. На сцену выходит сама реальность, которая требует быстрой, точнее сказать, своевременной реакции, решимости и действий, основанных на точном расчете. Недаром в рассказах автогонщиков, благополучно выбравшихся из критической ситуации, так часто встречается: «Я даже не успел испугаться». Не успел, потому что время требовалось совсем на другое.
Иное дело — тень за спиной часового. Тень, что темнее ночи и бесшумнее космической тишины, сквозь которую плывет земной шар. Еще реально не существующая, еще только намек, только возможность собственного бытия, она уже обостряет зрение и слух часового, напрягает его нервы, убыстряет сердцебиение.
Самусевич стояла перед запертой комнатой и смотрела на неторопящуюся уборщицу. Так н не дождавшись моей заинтересованности (а чего мне интересоваться? Я был полностью уверен, что она вернулась аа какой-нибудь забытой вещью), она стала объяснять сама: «Я на машину пришла. С вами остаюсь».
— А за чей счет? — спросил я, имитируя строгость, хотя чего уж там, с лишним человечком всегда веселее. А с Лилей даже и небезынтересно.
— Не бойся, не бойся, — быстро ответила она, так же топорно, как и я, имитируя презрение. — Не за твой. Серж Акимов дает 45 минут. Ему надо будет после проверки одного куска что-то там перебивать. Мы договорились.
— Во сколько это будет?
— От полпервого до часа.
— На метро свободно опоздаешь.
— Ну и что? Поеду на такси.
— Ну, о'кэй. Слушай, Самусевич, а почему не днем? Сегодня у вас с двух до четырех время в расписании стояло. По часу Акимову и мне.
— Сняли.
— Что, совсем?
— Да. И сказали, до понедельника на наш отдел вообще времени не будет.
Я почувствовал легкую дурноту. Этакое легкое бешенства Этакий небольшой прилив крови к голове. Пока я прохлаждался перед ночной сменой (а по официальным правилам я мог сегодня вообще не выходить на работу. Так же, как, впрочем, и вчера. Как и все дни, когда мы с Акимовым бодрствовали на машинах. Но в эти дни я не мог совсем не знать, что делается в отделе и в институте. И на это у меня были свои причины) да пока я приобретал в сквере семь цифр надежды, события разворачивались в полном соответствии с законом бутерброда. В полном соответствии с тем, как они разворачивались уже два месяца, и прямо противоположно тому, чего ожидал я.
Уборщица отперла дверь и повернула выключатель. Мы с Лилей вошли в комнату и стали разбирать хозяйство на моем столе. Тут были бобины с магнитными лентами, магнитные ленты без бобин, перфоленты на кольцах, без колец, кипами лежали бланки с программами, инструкции, перфокарты. Отбирая ленты, необходимые для работы, мы продолжали разговор, начатый в коридоре.
— Что же ты сделала? Пошла к Телешову?
— Да. Он, конечно, сказал, что это не его дело, а Борисова. Я ему сказала, что Борисов будет только к концу дня.
— А он?
— А что он? Ты что, не знаешь Телешова? Поскреб пальцем подбородок, зевнул и сказал, что, когда, мол, Борисов придет, тогда и разберется.
— Ну ладно. Сегодняшнее время пропало. Но ты хоть говорила с Борисовым насчет остатка недели? Он что-нибудь сделает?
— Он и сделал. Не беспокойся.
— Ты можешь объяснить, в чем дело?
— Да ладно. Чего тут объяснять. Благодарю за внимание…
И Лиля, прижимая, как ребенка к груди, ворох перфолент, почти выбежала из комнаты. Навьюченный, как «дачный муж», я поплелся следом за ней. Можно ли было сказать, что я предчувствовал, о чем расскажет мне через пять минут Акимов? Нет, я не предчувствовал. Я просто знал. Все-таки два месяца — порядочный срок. Знал, но не понимал. Оказывается, знать и понимать — разные, в общем-то, вещи.
— Пространство — это шашлык, нанизанный на шампур времени, — услышал я, подходя к телетайпной, голос Сержа. Как я и предполагал, он гонял блиц с Ларионовой, оператором, которая выходила сегодня в ночь.
Света Ларионова — интересная женщина, судя по тому, что я о ней слышал. Пять лет работала врачом-рентгенологом. Полгода назад пришла к нам. На оператора выучилась мгновенно. Сама, без всякого поводыря начала программировать. Сейчас делает это на уровне молодого специалиста-математика, который с год поработал у меня в группе. Она худощава, одевается по-спортивному, голос хрипловатый, низкий. «Пропитой», — говорят ребята. Говорят, конечно, «для понта». Ларионова отлично играет на гитаре и знает необозримое количество цыганских, туристских и иных напевов. Это, впрочем, известно мне только из хорошо осведомленных источников. От тех, кто общался с ней во внерабочее время. Я в их число не вхожу. Она женщина резкая, напряженная. С ней надо быть начеку. А зачем мне это? С меня вполне хватает, что это один из операторов на наших машинах. Один из операторов, который, кстати, отлично играет блиц. Во всяком случае, лучше Акимова. Это было бы очевидно каждому, кто подошел бы к ним так же близко, как я, и взглянул на доску и часы.
— Не делом занимаемся, не делом, — забурчал я, останавливаясь около них. — У вас, мосье Акимофф, понимаете ли, вот-вот стрелка на часиках упадет, а вы теорию относительности популярно излагаете. Да еще и безвкусно. Не дело-с.
С последним «эс» стрелка на циферблате Акимова действительно сорвалась с флажка и, разок трепыхнувшись, заняла строго вертикальное положение.
— Недолго мучилась старушка, — философически заметила Ларионова и остановила часы.
— Я тут, понимаешь, предлагаю Светлане Федоровне к нам в группу идти, а она что-то смущается, — невозмутимо говорил мне Акимов. Его, казалось, совсем не расстроил проигрыш. Его вообще неизвестно что могло расстроить.
— Я не смущаюсь, — ответствовала Светлана Федоровна, как всегда, и не думая лезть за словом в карман. — Меня просто не устраивает спортивная форма моего будущего начальника.
— Вот что, старик, — сказал я Сержу, — собери-ка фигурки, дабы не возлагать эту работу на даму, в отойдем-ка поговорим с тобой обо всей этой «чешуе» с размещением массивов.
Серж быстро выполнил мое несложное указание. Когда мы оставили Светлану Федоровну наедине с сознанием ее умственного и морального превосходства, реплики полетели навстречу друг другу с пулеметной скоростью.