Выбрать главу

Если же отказаться самим выбрать заложника — погибнут все. Тут вступает в действие простая арифметика: зачем же гибнуть десяти жизням, если можно «отделаться» гибелью одной? Очевидно, что десять минус один равно девяти, ну так зачем же погибать еще и этим девяти?

Вот такую оригинальную историйку подкинул мне Комолов, когда я рассказал ему о шантаже Телешова. Подкинул он ее, чтобы проиллюстрировать, что сие есть такое, «безвыигрышная ситуация», в еще раз напомнить мне, что я именно в безвыигрышной ситуации и нахожусь. Заберу заявление об уходе обратно — Телешов выиграл, а я проиграл. Уступил грубой угрозе.

Не заберу заявление — рискую не собой. Словом… словом, сказал Коля все то, что я уже и без него знал. Отделался байкой. В очередной раз. Очередным «парадоксом заключенного». Да и чего еще, кроме байки можно было от него ожидать… от байкового мальчика?

Я позвонил Лаврентьеву. «Смеясь», рассказал ему ситуацию с офицером и компанией, которой предстоит избрать делегата-смертника. Лаврентьев, ни на минуту не задумываясь, ответил: «Им нужно бросить игральную кость. Древние греки даже царя выбирали по жребию. Мне Комолов рассказывал».

Я не стал продолжать разговор. Я сказал Вите, что позвоню ему позже. Если бы я продолжал разговор, пришлось бы говорить по существу. А я еще не был готов к этому. И вообще, почему-то стало стыдно, что я звоню и рассказываю эту комоловскую байку. Объяснить я этого сразу себе не смог, но чувство стыда было явное, резкое, ни с чем не спутаешь.

Я уже прощался с Колей в дверях, когда Лаврентьев позвонил сам. Он, видно, догадался (по предательской беззаботности моего голоса или по чему-нибудь еще в том же роде), что замысловатый рассказ мой являет собой жалкий и отчаянный эзоповский прием. Что мне надо кое-что решить, а решение непросто. Он, боясь (и не желая) влезть туда, куда его не просят, ни о чем расспрашивать не стал и говорил обрывистей и суше, чем выходило по логике разговора. Да и все, что он сказал, свелось к двум моментам: сначала буркнул, что рад, что я еще не ушел от Коли, что он, стало быть, застал меня (как будто он не мог — в обычной ситуации — позвонить мне попозже домой), а затем, без особых подходов, добавил (и это оказалось концом разговора): «Я думаю так, Гена, что на условия гниды клевать нельзя ни при каких обстоятельствах. Это я к тому, что я тебе про жребий говорил. Так это все — ни черта здесь не жребий. И никакие отговорки не помогут. Надо выигрывать, понял? И точка. Ты помнишь, когда мы в караулке за жратвой ходили, помнишь, о чем мы с тобой спорили?»

Я помнил. Я повесил трубку, попрощался с Комоловым и вышел на улицу.

Если идешь в караул, значит, исчезаешь для всего внешнего мира. Почти для всего. Исключение составляют два маленьких островка — твой пост и караулка, помещение, где часовой после двух часов на посту проводит два часа так называемой бодрствующей смены и два часа сна. Ходить в караул — это тяжелая, да, надо так прямо и сказать, просто тяжелая работа. И обычное солдатское трехразовое питание никак не может быть лишним в этих условиях.

Но своим ходом это самое трехразовое питание никогда к тебе не придет: ни на пост, ни в караулку. И не принесет его никто, потому как некому. Официантов в армии не держат. Все обслуживание в карауле, впрочем, как и в любом другом наряде, осуществляется силами самого наряда.

В карауле это означало простую вещь: если подошло время нести из столовой завтрак, обед или ужин в если ты не на посту, а в бодрствующей или отдыхающей смене, то твое бодрствование или отдых может использовать начальник караула. До столовой метров двести, и идти туда несложно. Хуже приходится на обратном пути: руки оттягивают два здоровенных бака, в одном из которых — порций 30 щей (24 — караульный наряд в человек пять-шесть губарей), в другом — столько же порции второго. Рядом позвякивает кладью о посудой второй «избранник». Путешествие и само по себе не из самых увлекательных (особенно осенью, по скользкой глине в сырых сапогах и тяжелой, набухшей влагой шинели), но главное — это время. Вся операция занимает никак не меньше получаса и все это время ты мог бы сидеть в теплой караулке, блаженно расслабившись, развернув портянки, расстегнув и распустив все крючки и ремни, и ждать, пока тебя не позовут к дымящимся бакам.

Иногда так примеривало, что казалось — черт с ней с едой, пропади она пропадом, лишь бы не вставать с топчана на полчаса раньше положенного. Но не так думали остальные. И потом приказ есть приказ.

Ну ладно, если соблюдается равномерность и справедливость. Если, допустим, завтрак принес один, а обед — другой. Или в сегодняшнем карауле принес обед ты, а послезавтра (через день — на ремень) я. Тогда все бы это было еще ничего.

Но «старички» (солдаты третьего года службы, или, на нашем жаргоне, — дембеля) и не помышляли ни о какой равномерности или справедливости. Вернее, они эту самую равномерность понимали по-своему: срок, который ты уже отслужил, обратно пропорционален твоим обязанностям. Оно, положим, и для старичка приказ есть приказ, но как же трудно бывало добиться от него исполнения этого приказа. Иной маститый дембель воспринимал приказ идти эа едой чуть ли не как потрясение основ. А если рядом на топчане отдыхал в это время «салажонок» (солдат первого года службы), то уж во взгляде старичка на сержанта отдавшего приказ, сквозило самое искреннее (ручаюсь, что и неподдельно-искреннее) недоумение. Он просто считал, что ослышался. Растолковать такому фельдрядовому, что речь идет именно о нем, было решительно невозможно или, во всяком случае, требовало затраты недюжинной энергии и максимального напряжения голосовых связок.

Говорят, что служба в армии закаляет характер, испытанием является нелегким, ну и т д. Верно это все, но не там иногда видят и закаливания и испытания. Конечно, и, выскакивая из казарм в темноту зимнего утра на построение, не таким уж молодцом себя чувствуешь, и мыть сутки напролет жирные бачки с налипшими макаронами и капустой — занятие не слишком воодушевляющее и, пробежав вместе с другими кросс с полной выкладкой, а то еще и в противогазе, хочется вовсе не идти обратно на сборный пункт, чеканя шаг под строевую песню, а лечь на землю и долго лежать, но двигаясь.

Все здесь правильно, но не это самое главное. Тяжело конечно, бежать, но ведь… вместе бежишь. Вместе со всеми. И всем так же тяжело. Смотришь по сторонам и видишь, что многим еще и тяжелее тебя. И действительно появляется что-то спортивное, охотничье, что-то хемингуэевское: «Ага, не самый, все-таки, слабый. А вон уже и сам сержант, который заводил всех и жару поддавал вначале, вон он уже и сам какой-то квелый. Значит, не одному тебе сапоги, как гири, н скатка бредовым обручем… Значит, оно и действительно несладко. Ну так посмотрим, может, мы еще и получше выдюжим». Здесь карты сданы некрапленые, н все на миру, где, как известно, и смерть красна. Здесь терпеть легко н надрываться необидно.

Но есть и иная, обширнейшая сфера солдатской жизни. Сфера внеуставного, внутреннего, неизбежного установления ранговых различий и влияния в коллективе казармы. Тут совсем мало (а то и совсем ничего) значит твое первое место по кроссу, твои шуточки к прибауточки на зарядке, твоя добросовестность н справедливость в наряде. Все это хорошо, но все это не играется без чего-то другого, без… характера.

Вот в этой-то сфере, составляющей невидимый, ко наиглавнейший нерв, и происходит все это закаливания н испытания, которыми известна действительная служба.