По дороге в Москву, в душном плацкарте, думалось о том, как порадуются все этому винограду и подаркам, которые мы везем с собой, а бабушка, сидя рядом на откидном сиденье, мне много рассказывала про революцию, как на швейной фабрике работала, пальцы прошивала насквозь, потому что не успевала за всеми. Выносят, говорит, меня из мастерской без памяти, а я иду обратно. Шинели надо было делать для Первой мировой. Потом, говорит, надо было шить для красных, после по фасону, кто уж, как закажет по своей натуре.
Любил я очень крутить педаль на Зингеровской швейной машинке, представляя себя летчиком. Кручу верчу. Все понятно. Лечу. Знать не знаю, что такое Первая мировая. Революции тоже не знаю, предполагаю только, что на стенках должен быть приклеен портрет Дедушки Ленина. Этого портрета я никогда там не видел, как не видел икон, от образов которых меня бросало в дрожь и хотелось спрятаться за бабушкину юбку, когда мы спускались на первый этаж и заходили в гости к тете Тоне, где стояла огромная печь, а за ней открывалась небольшая комнатка с огоньков мерцанием и запахом, который стал понятен после первого моего появления в православном храме.
У тети Тони жили два огромных кота, с которыми я валялся на печке и приходил в восторг, когда они обнимали меня своими мягкими лапами. Выходил я оттуда после многократного приказа бабушки, только потому, что предлагалось угоститься леденцами из жженого сахара.
Обожаю этот дом на Крестьянской заставе. Стены в метр толщиной кирпичной кладки и каменные ступени, которые в середине были вышарканы подошвами столетней истории дома и заканчивались на втором этаже перед дверью, за которой начиналось детство моей мамы. Скрипучие кованые перила и спуск в подвал, где раньше тоже кто-то жил, потом был занят пролетарской ячейкой, завален хламом и заброшен по причине полной непригодности к обитаемости.
Двор за забором. Дрова в сарае. Красная Площадь практически рядом.
Мама – девчонка совсем молодая. Дед мой прожил пятьдесят с небольшим, так все спешил, говорят, так спешил.
Никто не хотел того, что получилось…
Налетела листва.
Нас засыпала.
Под ногой шелестит. А под ногами те, которые были до нас.
Который раз они слышат все, видят все много раз.
Дождем возвращаются и вырастают снова, чтобы сказать:
– Здорово. Вы как там наверху?
Наверху приятно. Побегать по дождю даже осенью славно.
А в жаркие дни, уж, особо понятно.
Молоком течет по снегу ветер,
Обдувая сгорбленные крыши,
Будто белых маленьких медведей
Языком шершавым лижет.
Заплутали мишки, заплутали,
Заблудились в паутинках улиц.
И к Большой Медведице, как к маме
В брюхо звездное уткнулись.
Пора уж не словоблудием заниматься, не осмысливать процесс круговорота, а ударить песней по необъятным просторам души и натуры.
Так вот. Когда я вышел из подъезда, разошелся с друзьями в разные стороны и оказался дома, но не лег спать, а выгладив подгузники своего малыша, сел и написал:
Обнимаю тебя,
Мой единственный остров.
Только быть океаном
Очень непросто.
Если ясень упал,
Если дуб обломался,
Это вас пронесло,
И не я обосрался.
Утром я пошел на работу. Совершенно не важно, какого характера была эта работа. Главное дело было в том, чтобы, закончив все производственные проблемы, быстренько отвалить в точку отсчета, где тебя ждут и понимают. Где ты можешь говорить, о чем хочешь и как желаешь нужным, даже громко. Можешь молчать, можешь болтать ногой, и тебе скажут: «Ты, что старина не пьешь?» Но принуждать никто не будет. Шум и гам справа и слева. Круглые столы и круглые кружки с пивом, откуда мы раскруглялись или расходились. Расходились по домам чаще, но иной раз раскрутка заходила в штопор. Показывая из-под полы запрещенные романы, перефотографированные в формате девять на двенадцать, или перепечатанные на машинке, когда шрифт расползается от четвертого экземпляра и почти невозможно отличить букву М от Н и А от Я, было исключительно важно собраться и обсудить прочитанное в круге, замыкающемся на кухне одного из наших. Мало кто проникал в этот круг, но в пивной говорили об этом все.