Выбрать главу

В комнате Шуху жила его рабыня, личный боевой трофей, немая девка-шаоя, которую он звал Чикру — на диалекте жителей Урахны это словечко означало солдатский сухарь. Уставно личные трофеи принадлежали Прайду, Чикру надо было отослать в барак для рабынь, нечто вроде борделя для солдат, но Шуху нарушил правила. Что-то, неведомое окружающим, связывало его с Чикру, высокой, хмурой, плотной, сильной девицей, остриженной, как лянчинский солдат, понимавшей его, как понимают умные псы — со одного взгляда и жеста.

Хенту знал, что Чикру родила Шуху ребёнка — и что это было известно и Анну-Львёнку. Анну даже позволил Шуху покинуть лагерь на две недели, чтобы отвезти малыша в Урахну, где жил его отец и младшие братья. Пожилой Наставник, относившийся к людям Анну с отеческой снисходительностью, тоже закрыл глаза на это безобразие — но теперь Наставника взяли в оборот столичные Наимудрейшие. Он мог сболтнуть лишнее просто для того, чтобы избавиться от давления — и тогда Шуху и его пассии-еретичке при нынешних порядках грозила даже не ограда, а костёр или сдирание кожи живьём.

Неизвестно, что понимала немая, но она уж точно не была дурой. Сопровождать Шуху в походе под командованием Анну-Львёнка Чикру могла бы, но под командованием Львёнка Нуллу об этом нельзя было и думать. Чикру приходилось отправить к рабыням Прайда, в обоз — опустить с положения ординарца, настоящей боевой подруги, до положения общей девки, затравленной скотины. Видимо, она чуяла что-то подобное, потому что сидела на земляном полу у ног Шуху, играя ножом — втыкала его в пол с ладони, с плеча, с поворотом, то и дело начиная задумчиво разглядывать лезвие влажными глазами.

Кроме Хенту и Винору, в комнате Шуху сидели ещё двое младших командиров, его соседей по бараку. Горел фитилёк в глиняной светильне с деревянным маслом, волки сумерничали, пили терпкое и сладкое данхоретское вино, купленное на остаток денег Анну-Львёнка, и беседовали.

Вино как-то не веселило. Все были злы, всем хотелось на войну или домой — совсем домой, провались он к гуо в логово, этот статус. Всем до смерти надоели сверчки в похлёбке, замученные больные девки, безденежье и скука, да и крутиться ради лишнего куска у породистых волков не было привычки.

Пришлось.

В это дурное и мутное время трофейных чудесных верблюдов из Шаоя сменяли на других, поплоше, чтобы проесть и пропить разницу — потом повторили процесс дважды и трижды; у Дариту и Нельгу верблюды за это время вообще сошли на нет. В верблюжьем загоне, где содержались верблюды Прайда, натурально, остались несчастные твари, старые, запалённые, страдающие кашлем и чесоткой — пришлось идти в город, чтобы выбить верблюдов из плебса. В городе выяснилось, что не одни они такие ушлые: в верблюжьих рядах волки выдержали целую баталию. Солдаты, которые тоже продали или обменяли верблюдов, подставив себя под возможную казнь за отсутствие боеспособности, и бесстыжие торгаши, которым было плевать на любые дела Прайда да и вообще на всё плевать, кроме барышей, сцепились за эту несчастную скотину, как за святую истину. В результате верблюдов добыли, конечно, но кто-то схватился за меч, а кто-то начал стрелять… а торгаши — сволочи, конечно, но, как-никак, братья по вере… Недобро вышло.

А Нуллу-Львёнок, весь золочёный и шёлковый, расфуфыренный и надменный, как индюк сунрашмийской породы, только сизой сопли под носом не хватает, вместо того, чтобы сказать терпеливым солдатам доброе слово, сходу обвинил их в государственной измене. В котёл перед дорогой волкам из простых лишнего козьего ребра не кинули, зато не забыли натыкать людей носом во всё, что воняет. Чему бы радоваться-то?

На этом фоне вдохновенный рассказ чуть подвыпившего Хенту об отряде Анну-Львёнка, о девочках-пленных с севера, об истинном братстве, как в армии Линору-Завоевателя, произвёл такое сильное впечатление, что волки сжимали кулаки. Любой боец хочет, чтобы ему доверяли — а ещё уверенности, что свои не бросят. Анну-Львёнок обещал такую уверенность высшего порядка. Дариту прослезился. Шуху переглянулся со своей еретичкой. Винору пил и кивал: «Ради какого же демонова рога такого человека, как Анну-Львёнок, обвиняют в грязных делах?! Подлости, просто обычные подлости… всякий норовит наверх по чужим головам вскарабкаться…»

Хенту, так и не сумевший расслабиться после дикой спешки, загнанной лошади и умотанного до желания прилечь верблюда, чувствовал себя несколько более пьяным, чем ему хотелось бы — но тёплый туман опьянения не мешал трезвым и тяжёлым мыслям. Когда он уезжал, положение в лагере было ещё далеко не таким унылым — сейчас волки еле держали в себе раздражение, почти злобу — и, тем не менее, Хенту не осмеливался заговорить о том, что поручил ему Анну-Львёнок.