Теперь вернусь к самой этой небольшой книге и тому, что поразило меня на ее страницах.
Прежде всего, меня изумила — и это стоит подчеркнуть в наше время, когда литература словно бы намеренно обрекла себя на темноту и самонадеянную вычурность стиля, — та предельная простота, с которой Æ решился поведать нам о своем опыте, во многих смыслах необычайном. Он повествует о странствиях, якобы совершенных им в юности, — подчеркивая их исключительность и чудесность, но ни в малейшей степени не похваляясь, ибо он полагает, что подобное путешествие может предпринять каждый и что здесь нет никакой его личной заслуги; а пересказывает он их единственно из великодушия, побуждающего поэта указать этот путь другим, чтобы они тоже смогли насладиться всем великолепием явленного ему мира.
Но был у Æ более глубокий, внутренний повод для написания книги; и он сразу и недвусмысленно об этом заявил:
Эти наблюдения и раздумья суть попытки художника и поэта установить связь между его собственным зрением и ясновидением пророков Священных Книг и обнаружить, какую часть истины содержат в себе его видения.
Далее он пишет:
В молодости я часто бывал в горах и заметил, что воздух высот расширяет и просветляет зрение. Часами я созерцал сверкающие пейзажи и вереницы бесчисленных обитателей высот, пытаясь постичь смысл этих явлений — помимо их красоты.
Я могу сколько угодно прибедняться и говорить о том, как нелепо сравнивать глубокий и чистый опыт Æ с моим собственным, его книгу — с моим робким замыслом; но следует подчеркнуть: когда речь идет о вечных вопросах, задаваемых в самых разнообразных формах людьми разного духовного уровня, то возможные ответы на них так важны, что даже самые скромные свидетельства имеют свою ценность. Потому я могу сказать, ни на чем особенно не настаивая, что первые страницы «Светоча озарения» показались мне законченным выражением опыта, который и сам я пережил, наблюдал и пытался передать на своем языке, ни разу в этом по-настоящему не преуспев. Я хотел одного — понять, насколько реальны были мои ощущения и в чем их суть, не в силах довольствоваться ими самими — быть может, бессмысленными и бесплодными. Подобно Æ, я чувствовал противоречивость этих ощущений: ведь они мимолетны, большинство людей назовут их пустыми и бесполезными — однако сама сила пережитого заставляет ценить их больше, чем самые очевидные и весомые события повседневной жизни или даже истории. И вот я, человек скорее несмелый, впутался в опасное дело — решил всерьез вверить всю свою жизнь каким-то неверным отсветам, дальним голосам — тихим, прерывистым, тающим вдали…
Кажется, первые откровения свои Æ пережил очень рано, еще подростком, благодаря встрече с миром природы. Он говорит об этом в начале книги с восхитившей меня изысканной простотой:
Сама атмосфера представилась мне сущностью, имеющей лицо, голос, она был пестрой, исполненной смысла. Видимый мир превращался в подобие тканого гобелена, испод которого колеблется ветром. И если этот гобелен хотя бы на мгновение приподнимался, то я знал, что передо мною рай; каждый из покрывающих его рисунков был творением богов; каждый цветок — словом, мыслью. Трава, деревья, воды, ветра, все это было — язык.
У многих поэтов или даже философов, романистов можно найти намеки на сходные переживания: это так очевидно, что не нужно даже примеров. Но отличительная черта Æ состоит в том, что он упорно, сосредоточенно и вместе с тем по возможности беспристрастно попытался удостовериться в подлинности своего опыта.
Можно сказать, что тогда перед глазами юного Рассела пейзажи раскрывались, становились как бы прозрачными:
И тогда мне открылось сердце холма, и я постиг, что для тех, кто обитал внутри, это был вовсе не холм, они и понятия не имели о том, что их световой дворец со всех сторон тесно обступают горы.
Мало-помалу, благодаря таинственному сродству мысли и вещи, он начинает понимать, что мир един, дух воспринимает его как единство, лишенное абсолютных разрывов, — в той мере, в какой он силен и свободен от стремления к личному успеху; очень скоро он почувствует, что золотой век и сейчас царит в мире, просто мы сами больше не способны разглядеть его; об этом почти теми же словами говорил еще Новалис: