Старый поэт нашел именно те слова, которые были нужны ей сегодня, в ее конец года, второго, и начало третьего.
Теперь можно и выйти.
Глава 2
Диван, любимый котами и Кирой, на день укрывался тонким хлопковым покрывалом, разрисованным кругами и треугольниками. Ей нравилось, что можно не жалеть, кидая поверх рюкзак, или придя, свалиться в уличных одежках. Собираться второпях Кира не любила, и позавтракав в кухне, яичница с полосками жареного сала, свежий пупырчатый огурец, еще раз полчашки кофе, она ставила распахнутый рюкзачок на диван и начинала неспешно ходить по квартире, кидая рядом нужное: фотоаппарат, пакетик с дополнительными карточками и батарейками, кожаный маленький кофр с объективом, салфетку для оптики, ах, да, заряженный плеер, кошелек, мобильник. Посмотрев на термометр (для этого пришлось отодвинуть на подоконнике Клариссу, а та упиралась, возмущенно топорща усы) Кира достала из шкафа квадратик пенки, отрезанной от старого гимнастического коврика. Легкий и тонкий, и можно сидеть хоть на снегу, если устанут ноги, хотя присаживалась нечасто, и бутербродов старалась с собой не брать, и шоколада, а бросала в маленькую черную сумку, куда складывала фотокамеру, горсть леденцов в ярких фантиках.
Еще в рюкзак отправилась ветровка, пара шуршащих пакетов из супермаркета, мало ли, что интересного обнаружится на побережье, если вдруг прогулка совершится к морю, или в степи, там уже вырастает новый чабрец, до цветения еще далеко, но мелкие жесткие листочки пахнут отчаянно и, заваренные, дают изумительный абсентовый цвет, будто в стакан плеснули жидкого изумруда.
На плоских озерах Целимберной косы, думала Кира невнимательно, вторым слоем сознания, расселись чайки, их так много, но ехать туда далековато, и хорошо бы вдвоем, чтоб снимать, как птицы поднимаются в воздух, все сразу. Однажды поехали на озера со Светкой, та азартно бежала по узкой бровке меж двух зеркал воды, махала руками, потом поворачивалась, вся в мельтешении птиц, и после взмаха Кириной руки снова бежала вперед, будто сейчас улетит вместе с белыми острокрылыми птицами. Потом они стояли рядом, следили, как чайки, успокаиваясь, выбирают место подальше, садятся снова, пестря мелкое зеркало белоснежными точками. И Светка, откидывая на капюшон забранные в хвост волосы, летела обратно, на бегу оборачивая к матери счастливое лицо.
Те снимки остались, некоторые были чудо как хороши, и располагая на шаблоне книжной обложки очередную томную красавицу в кринолине, объятую мускулистыми лапами очередного брутального мачо, Кира придумывала, вдруг ее найдет такая книга, на обложке которой поселятся бесконечная карусель белых птиц и бегущая среди них фигурка с поднятыми руками. Чтоб открыть книгу, замирая сердцем, и понять, все совместилось, от первого взгляда до самой последней страницы, и за ней — снова обложка, заключительным аккордом, может быть, те же плоские зеркала воды, и наполовину в кадре крупно — скула, нежное ухо, серьезный девичий глаз, тонкие пряди волос, забранные ветром из тугого хвостика.
— Где же та книга, — засмеялась Кира, запихивая вещички в рюкзак.
И о чем она? Да и есть ли.
Двор пленила трава. В апреле она вырастала так, что иногда Кире становилось страшновато, сколько же в ней силы, если прет из земли, поражая великолепным, без малейшего изъяна цветом. Ни единого рыжего пятна, или серого, одна ликующая плотная зелень. Трава в своем праве, она знает, нужно успеть. Солнце сожжет ее не осенью, как то случается севернее, уже к середине июля вместо зеленого сочного месива будет стоять, шелестя, рыжая густая шкура, совсем львиного цвета. И Кира не знала, какую траву она любила сильнее. Зеленое — прекрасно. Сильно, свежо, безбашенно. Рыжее, с тонкими высохшими корзинками и колосьями, что казалось, сами стоят над гущей, на невидимых проволочных стебельках — дивно и дико, и сразу приходит на ум слово «саванна», а еще мрачноватое, угрожающее «вельд». Так назывался рассказ о детской комнате, где злые дети устроили свой дикий мир, игрушечный, наполнив его львами, настоящими.
А еще, думала Кира, кивая соседкам на лавочках и обходя дворовых кошек, почему-то в этом году исключительно рыжих (потому что рыжее в зелени — великолепно), еще есть зимние травы, совсем черные, хотя, когда приглядишься, цвет у них серовато-желтый, все равно — черные. Торчат из скудных снежных наносов, не шевелясь, все живое, кажется, ушло из травяных скелетиков, выплеснулось зеленым соком, созрело семенами, высушилось огромным солнцем, и после их мочили дожди, забирая остатки жизни. Но зимняя степь, при всей ее печали, заключенной в тонких, напряженно стоящих стеблях, несущих на макушках плоские корзинки — тысячелистник и пижма, редкие метелки — конский щавель и полынь, или — растерханные острия пустых тощих колосков, не становилась кладбищем. В каждом таком стебле, цветом не отличимом от старой деревянной плашки, все равно оставалась странная жизнь, и Кира не могла объяснить толком, как это — жизнь в полностью умерших стеблях. Они ведь не оживут, из корней вырастут новые, отталкивая прежних. Да и кому объяснять, разве что самой себе. А для себя ей не нужны были слова.