Выбрать главу

С тех пор общественное положение Писающего Мальчика, в отличие от положения самых знатных вельмож, полагавших себя не менее высокопоставленными особами, чем он, продолжает лишь улучшаться. Брюссельцы назвали его старейшим жителем города, точно так же, как армия нарекла Латур д'Оверня первым гренадером Франции: курфюрст Баварский, имевший честь быть ему представленным, подарил ему полный гардероб и дал ему в услужение камердинера, который должен был одевать и раздевать его. Людовик XV, желая загладить оскорбления, нанесенные статуе несколькими французскими гвардейцами, в 1747 году объявил его кавалером своих орденов и подарил ему костюм придворного, шляпу с плюмажем и шпагу; и наконец, в 1832 году городской совет единодушно решил даровать ему право ношения мундира офицера национальной гвардии: именно в этом самом знаменитом своем наряде он предстает с тех пор в день праздника города, приходящийся на середину июля. Не стоит и говорить, что в течение всего того времени, когда он облачен в одежды, он прекращает свою оросительную функцию, а тотчас же по окончании праздничного гулянья возобновляет ее к великой радости толпы.

3 октября 1817 года Брюссель проснулся и впал в растерянность: ночью его палладиум исчез. Сначала подумали, что он остался недоволен церемонией своего последнего торжественного появления перед народом и отправился предложить свои услуги другому городу, способному в большей степени выражать свою признательность. Но, справившись у его камердинера, узнали, что накануне в процессе раздевания он не выказал никаких признаков недовольства; и тогда все стали приходить к мысли, что действия, в результате которых Писающий Мальчик исчез из поля зрения горожан, нельзя приписать его доброй воле; вследствие этого правдоподобного умозаключения полиция начала расследование и обнаружила статую у бывшего каторжника по имени Ликас, который ее и украл. Велико же было ликование в тот день, когда объявили эту радостную весть: стреляли из пушки, как после разрешения королевы от бремени, и город был иллюминирован. И наконец, 6 декабря 1818 года, после почти годичного отсутствия, Писающий Мальчик был торжественно водружен на свой пьедестал, где, едва заняв привычное место, он радостно возобновил свои функции, словно ничего не произошло, и откуда, благодаря надежной охране, он с тех пор больше не исчезал.

Что же касается Ликаса, то, как он ни изображал особое почитание старейшего жителя города, пытаясь оправдать своим пылом совершенный им поступок, его, тем не менее, вновь отправили на каторжные работы.

Поскольку я располагал уже почти всеми фактами биографии Писающего Мальчика и к тому же время поджимало, мы направились в сторону дворца принца Оранского; дворец сохранил свое прежнее название, так как принц Вильгельм, которому он принадлежал на правах личной собственности, не пожелал после 1830 года ни уступить права на владение им, ни вынести из него мебель, вероятно надеясь однажды вечером вернуться в него, так же как однажды утром он покинул его.

Войдя в переднюю, мы вынуждены были подвергнуться процедуре, необходимость которой я оценил лишь позднее: нам было предложено надеть поверх сапог такие огромные мягкие туфли из грубого войлока, что это тотчас же заставило нас отказаться от нашего привычного способа передвижения. Начиная с Адъютантского зала ходить уже невозможно: приходится скользить, как на коньках; к тому же эти упражнения выполняются на великолепном паркете, сделанном из древесного капа, и без этой меры предосторожности сапоги оставили бы на нем царапины: это по-настоящему аристократические полы, по которым можно ходить лишь тем, кто обут в бархат и шелк. Впрочем, неловкость, вызванная этим новым способом передвижения, сразу же забывается, когда оказываешься перед тремя шедеврами, представляющими три различные школы — "Мадонной" Андреа дель Сарто, автопортретом Рембрандта и великолепной головой кисти Гольбейна.

В соседнем Голубом салоне — "Поппея" Ван Дейка и портрет Дианы де Пуатье, который приписывают Леонардо да Винчи; чуть дальше, в обеденной зале, висят два портрета Ван Дейка и два — Веласкеса: все четыре настоящие шедевры, и подобными не владеет, наверное, ни один музей. Наконец, в салоне Придворных дам находится прекрасный "Святой Августин", автора которого я не могу вспомнить, и одна из тех чудесных картин Перуджи-но, которые за проникновенность и выразительность я предпочитаю картинам его знаменитого ученика, художника с ангельским именем и божественным талантом.

Я не стану говорить о консоли и чаше из малахита, которые одни стоят 500 000 франков, ни о столе из ляпис-лазури, которую, как говорят, оценивают в полтора миллиона. Это уже дело декоратора, а не художника.

Выйдя из дворца, я увидел человека, который по внешности показался мне французом; он, со своей стороны, остановился и стал меня разглядывать; тогда, опасаясь, что он подойдет ко мне, я бросился в Парк, ибо соотечественник — это худшее из того, что может встретиться в Брюсселе. Это утверждение требует пояснений, и я поспешу их дать.

Во все времена Брюссель предоставлял убежище изгнанникам: Мария Медичи, отправленная в ссылку собственным сыном, приехала туда просить гостеприимства у Изабеллы; Карл, герцог Лотарингский, укрылся там, изгнанный из собственных владений своими подданными; Кристина, сложив с себя корону Швеции, отреклась там от лютеранской веры; и наконец, Карл II и его брат герцог

Йоркский прибыли туда в поисках приюта, спасаясь от преследований протектората Кромвеля.

Эти знаменитости стали в наши дни примером для подражания; однако политических изгнанников сменили те, кто уклоняется от судебных вердиктов; все те, кто совершил подлог или обанкротился, все те, наконец, кто пытается в Париже спрятать свое лицо, а затем неожиданно исчезает с Гентского бульвара или площади Биржи, чтобы с гордо поднятой головой объявиться на Зеленой аллее в Брюсселе; и если только эти благородные беженцы умеют хоть немного писать, чтобы поставить на переводном векселе чужое имя, они кормятся за счет скандалов, распускают в какой-нибудь литературной клоаке клеветнические слухи о Франции, которая отбрасывает их прочь, как река — нечистоты, и в глазах чужестранца они являют собой постыдное зрелище блудного сына, который, вместо того чтобы раскаяться и смириться, при всех ежедневно плюет в лицо собственной матери; и потому я должен признать, что, со своей стороны, я отнюдь не порицаю недоверия бельгийцев на наш счет, и меня всегда удивляет, что, прежде чем протянуть французу руку, они не просят показать, нет ли у него на плече позорного клейма.

ВАТЕРЛОО

Отправляясь в Брюссель, я поставил себе главной целью посетить Ватерлоо.

Ведь не только для меня, но и для всех французов битва при Ватерлоо была не просто великим политическим событием, а одним из тех воспоминаний юности, которое оставляет глубокий и неизгладимый след на всю оставшуюся жизнь. Мне довелось увидеть Наполеона лишь дважды: в первый раз, когда он направлялся в Ватерлоо, второй — когда он оттуда возвращался.

Городок, в котором я родился и где жила моя мать, находится в двадцати льё от Парижа, на одной из трех дорог, ведущих в Брюссель, так что это была одна из артерий, по которым текла благородная кровь, обреченная вот-вот пролиться в Ватерлоо.

Уже три недели город напоминал военный лагерь; каждый день около четырех часов пополудни раздавались звуки барабана или трубы, мужчины и дети, которым не наскучило это зрелище, бежали на шум и возвращались, сопровождая несколько великолепных полков той старой гвардии, что считалась навсегда разгромленной, но теперь, при звуках голоса своего командира, казалось, восстала, словно призрак былой славы, из ледяной могилы: солдаты шли в своих старых потертых меховых шапках, держа в руках знамена, пробитые пулями Маренго и Аустерлица; на другой день проходило несколько великолепных полков егерей в высоких меховых шапках со свисающим набок длинным матерчатым языком или неполные эскадроны драгунов в пышных мундирах, которых сегодня не увидишь, ибо для мирного времени они, наверное, чересчур роскошны; еще через день раздавался приглушенный грохот приподнятых на лафетах пушек, от которого содрогались близлежащие дома, и все эти пушки, как и полки, которым они принадлежали, носили имя, предвещавшее победу. И не было среди них никого, включая слабый и почти уничтоженный отряд мамелюков, покалеченный обломок консульской гвардии, кто не стремился бы внести свою каплю крови в это гигантское человеческое жертвоприношение, которому предстояло свершиться перед алтарем отечества. И все это — под звуки патриотических мелодий, под пение старых республиканских песен, которые никогда не замолкают во Франции, песен, которые застревали в горле у Бонапарта и которые так надолго запрещал Наполеон, на этот раз оказавшийся к ним благосклоннее, ибо ему было понятно, что иначе он не найдет достаточной поддержки и должен взывать к воспоминаниям не о 1809-м, а о 1792 годе. Тогда я был еще ребенком, как уже было сказано: мне едва исполнилось двенадцать; не знаю, как действовало это зрелище, этот шум, эти ожившие воспоминания на других, но я пребывал в исступлении! Две недели я не мог заставить себя ходить в школу; я бегал по улицам и проезжим дорогам, словно лишившись рассудка.