Когда прочли его завещание, обнаружились два личных документа. В одном он просил Филиппа воздвигнуть достойную могилу для его останков; во втором признавал своим сыном мальчика по имени Иероним, которого тайно воспитывал его камердинер. Император надеялся, что мальчик будет монахом, — а он стал великолепным доном Хуаном Австрийским.
Филипп глубоко чтил отца, строил свою жизнь по его заветам, и, конечно, последние просьбы императора были для него приказом. Достойной могилой, воздвигнутой Филиппом, стал Эскориал. Это были усыпальница, монастырь и дворец — а также нечто большее: убежище, из которого Филипп, унаследовавший габсбургскую меланхолию, правил миром. И, пожалуй, также можно сказать, что Эскориал оказался воплощением испанской истории: за ним восемьсот лет непоколебимого христианства. Холмы Испании покрыты рассыпающимися руинами замков, из которых велась война против ислама. Эскориал — замок нового крестового похода, уже против протестантизма. Все элементы испанской истории словно сконцентрированы здесь, в гранитных чертогах Контрреформации.
Мы брели за нашим гидом, чья способность искренне увлекаться и интересоваться абсолютно всем вызывала удивление, по бесконечным коридорам и крытым галереям, потом вверх по гранитным ступенькам — в завешанные гобеленами апартаменты с высокими потолками. Фигура бледного Габсбурга в черном дублете и трико, с воротником кавалера Золотого руна вокруг шеи, чудилась повсюду, словно ускользала за угол в своих черных бархатных туфлях.
Что заворожило меня в Эскориале, так это здешний контраст между веками семнадцатым и восемнадцатым, между Габсбургами и Бурбонами, пришедшими им на смену. Французские короли сделали все, чтобы достичь невозможного и внести в Эскориал ноту жизнерадостности и веселья, а старое здание сопротивлялось им всеми силами. Контраст между суровым, мрачным семнадцатым веком и фривольным, звенящим веком восемнадцатым ошеломителен. Вы вдруг входите в комнаты, где стены увешаны яркими гобеленами, на каминах тикают французские часы, а вдоль стен стоят позолоченные креслица и кушеточки, напоминающие об аукционах в «Зале Друо»; проходящий мимо хранитель, чтобы позабавить туристов, касается музыкальной шкатулки, и струйка звука танцует по комнатам, как некое привидение, в испуге вылетающее из-за портьеры. Затем пролет ступеней или коридор, и вы снова оказываетесь в семнадцатом веке, среди строгих стульев из ореха и каштана, а вместо маленьких атласных кушеток здесь стоят жесткие скамьи и табуреты. Тиканье часов затихает, и музыкальные шкатулки позабыты. Фламандские городки горят, герцог Альба на марше, а в этих тихих комнатах человек в черном дублете, с орденом Золотого руна на шее, перебирает бумаги белыми пальцами и читает донесение шпиона из Лондона или Парижа. Здесь зритель, кажется, может подойти чуть ближе к Филиппу II. По великой милости фортуны комнаты, где он работал, и спальня — едва ли больше корабельной каюты, — в которой он умер, остались практически в том же виде, как и при жизни короля. Комнаты не могли бы быть проще: распятие для молитвы, стул, письменный стол и табурет, чтобы поддерживать подагрическую ногу. Это все, чего желал Филипп, наследник большей части Европы и Америки, когда создавал собственный дом. По существу, это келья монаха — как и покои в Юсте, где умер его отец.