Выбрать главу

Может, кот обладал даром гипноза, может, еще каким-то даром, не знаю. Но куропатка не сделала даже и попытки спастись. Она стояла, свесив долу крылья, ждала. И кот прибрал ее. Схватил и припал к ней лобастой головой. В то же мгновение, когда это свершилось, состоялся и последний акт драмы. С неба обрушился еще один охотник, будто в подтверждение тому, что охота на земле не знает ни конца, ни перерыва. Куропатка охотилась за жуками и козявками, кот стерег ее. А за ними обоими следил с неба старый, с серым отливом пера коршун. В этой их игре я был сторонним наблюдателем. Прохожим на вечном пиру жизни.

Кто-то, видимо, так же потусторонне и невидимо, ведет и наш человеческий пир и праздник. Нам только кажется, что это мы сами наполняем чару крови своей, давим и крошим друг друга. А на самом деле мы только поднимаем ту чару и пьем. А тамада на нашем пиру совсем иной. И это он утверждает, что горько, когда нам кажется совсем наоборот. Сладкое только мгновение. Мгновение, когда наш глаз повернут на себя и вдаль. Но нам не дано знать об этом. Тем, может, мы и счастливы. Счастливы своей слепотой. Тем, что мгновение - наплыв смерти считаем жизнью. И небо и земля - только саван и саркофаг нам. Солнечный луг - прощальный поцелуй, ласка и милосердие всемирного глаза того, кто ведет нас от исхода к исходу, того, кто пригласил нас поднять чашу жизни, выпить и успокоиться, потому что больше все равно не поднесут. Кому-то приятно видеть нас на том пиру, приятно и попрощаться, чтобы мы уступили, дали место другому, новому, может, лучшему, чем мы.

Коршун подхватил кота, пробежал несколько шагов по ржищу, оттолкнулся от земли и устремился в небо. Кот все еще обнимал куропатку, обнимал, припав пастью с четырьмя выдававшимися вперед белыми клыками к ее горлу. Драл когтями, зубами и в небе, присасывался, пил живую кровь. Как только что на поле куропатка, не делал никаких попыток избавиться от когтей коршуна, словно не слепил ему глаз прощальный кивок солнечного луча.

В небе кружили пух и перо. И летел коршун, и летел кот в его когтях. И все вокруг было тихо и покойно. Коршун, кот и куропатка были уже куда выше крыльев старого ветряка. И может, скоро-скоро синяя бездна голубого неба поглотила бы их. Только кот неожиданно выпустил из лап куропатку. Безголовая, она упала у моих ног, кропя и без того красное ржище. Упала и быстренько побежала в направлении, в котором минуту-другую назад исчезли ее сироты-дети.

Кот, мне показалось внизу, проследил в своем полете место, где окончился ее бег. Только после этого стал раздирать клыками живот коршуну, а лапами с оголенными когтями тянулся, метился ему в глаза. Коршун явно не ожидал такого. Он запокачивался в синем небе, словно челн на волнах. Вытягивал шею с крючкастым клювом, тянулся к солнцу, будто стремился зацепиться за него.

Но охотничий кот не сдавался. Даже в когтях коршуна, в незнакомом ему просторе неба он боролся за свою жизнь. И с земли я видел, чувствовал, сколько в нем неукротимой дикой природы, какая могучая жажда жизни. Кружит по ветру, летит на землю его шерсть, кропит землю его кровь, а он в синем небе, будто уже на том свете, сражается. Сражается с небом, солнцем, с самой смертью.

И он победил смерть. Может, коршун изнемог или же кот достал лапой до его глаза, только коршун перекувырнулся в небе, сложил крылья и камнем пошел на землю. Я думал, что камнем он и вобьется в землю вместе с котом. Но коршун выпустил свою непослушную добычу из когтей. Продолжал падать еще какое-то время, когда кот уже отдалился от него, потом опять обрел равновесие и опору, распрямил крылья, сделал полный круг над обескрыленным ветряком и потянул в приречные заросли кустов, наверно, зализывать раны и думать, что же с ним произошло.

А дикий кот, кровавя небо, плыл по тому небу самолетом, распушил только длинный хвост, видимо, руля им, развесив усы и широко разбросав лапы. Красиво летел, несмотря ни на что, словно всю свою жизнь только тем и занимался, что летал. Как некогда, в начале своей жизни, плыл по реке, перебирая лапами. Перекувыркнулся через голову и покатился по колкой стерне, как футбольный мяч. Само небо сыграло им в футбол, врезало ему за то, что он посягнул на него.

Я подбежал к коту, думал, что он мертвый. Но кот прочно стоял на всех своих четырех точках на земле и опирался о нее пятой - хвостом. Стоял, словно ничего и не случилось. Только пристально смотрел на небо, будто упрекал его, а может, благодарил.

- Понравилось? - ядовито спросил я его. - Рожденный ползать...

Но кот даже искоса не повел глазом. Высоко вздымая лапы, словно продолжая охоту, неровным шагом, будто никогда не ходил по земле и теперь только учится ходить по ней, кот подался прочь от меня. И кровавый его след затерялся, исчез в траве. Но на прощанье я успел сказать ему:

- Что, окирпичили, брат, и тебя? За все на свете надо платить. Платить небу. Ты думал, на свете только простор и воля? Теперь мы с тобой оба окирпиченные. И не разминемся, никуда друг от друга не денемся, потому что оба мы только странники и бродяги в этом мире. Прохожие.

Кот возвысился над травой, повернулся ко мне, оглядел одним глазом, второй был зажмурен, и что-то промяучил, кажется, промолвил:

- Поживем - увидим.

- Нет, не разминемся. Обязательно встретимся, - проговорил я уже полю и небу, потому что кот исчез, растаял, как дым или призрак. Был он или не был? Может, это мне только привиделось, как привиделась мне и моя призрачная жизнь? Было ли все это, видел ли я это своими глазами или только бредил наяву? Потому что просила, стенала душа прозрения, быть всюду, слушать и видеть и через это сохраниться, остаться.

V

Было или не было, я не знаю и сегодня. На душе только светлое и щемящее воспоминание о бесконечности дня, который длится и длится. И в тот бесконечный день опять пришел ко мне дикий кот. Раны его уже зажили. Там, где клочьями была ободрана шкура, наросла новая, молодая, и шерсть на ней светлее. Одно только это и напоминало о побоище кота с коршуном. Это и некая задумчивость, сожаление, притаенные в глазах. Он словно все время прислушивался к самому себе и еще почему-то часто посматривал на небо, будто просился снова туда.

Мы встретились. Вилась и падала под рубанком сосновая стружка. Я строил себе хату. Зачем я строил себе хату? Знал бы это я сам. Пристанище у меня было, крыша над головой и теплая печь. И все же кто-то или что-то принудило строиться вновь. Начал и увлекся, как увлекает первая любовь. Увлекся заботами, лесом, своими руками, тем, что они на что-то способны. И не я возводил ту хату, она строила, перестраивала меня. Через эту свою новую хату я по-новому смотрел и на мир. Сквозь новые двери, через свежепрорезанные оконницы, через ломкий на солнце и при свете луны треск молодого белого мха из верховых клюквенно-журавинных и журавлиных болот, под душистый запах хвои, боль и ломоту в пояснице.