- Не надо, - остановил меня древний человек. - Он истосковался по хлебу. Сала, мяса он в своей жизни знал вдосталь. А вот хлеба ему всегда не хватало.
Оказывается, этот сегодня глухой и заброшенный угол стоял на большом торговом пути. И озеро здесь в свое время было озером, не болотцем, поросшим пружинистой осокой, а возле него - железоплавильня. И семь холмов, как семь голов, возвышались над тем озером. Первая голова - церковь, вторая - костел, третья - кладбище, четвертая долгое время пустовала, росли на ней семь вековых дубов. Позднее те дубы полюбил царь Александр II. А когда его убили во имя светлого будущего и всенародного счастья, среди тех дубов поставили царю памятник. На пятом холме жил пан со своей пани, на шестом роскошествовала ветряная мельница. И новый, привезенный издалека ветряк угодил на свой исконный фундамент. Только пользы от этого уже никому, забыли, как надо крутиться, крылья, искрошились жернова, умерла душа, ветряк разучился молоть и не мелет. Думает.
- А где ты сам жил? - спросил я древнего человека.
- А я всюду. Везде мой дом, - легко ответил он. - Потому теперь и здесь я перед тобой.
- Что это, знак мне какой-то? - заторопился я, потому что древний человек намерился уходить.
- Человече, помни, время не знает и не признает знаков, - сказал он. - Знак всему только ты.
Но я не поверил ему, потому что был живой и хотел жить, строил хату, хотя и не понимал, зачем мне та хата, когда вот-вот на Землю падет комета и от самой уже Земли, считай, и от меня не останется никакого знака. Не с кем было об этом и словом перекинуться, словно я ставил хату на необитаемом острове или даже на некой, не знающей человека планете в далеком космосе.
Древний человек больше не объявлялся. Не видел нигде я и рыжего котика, хотя похожих на него котят и взрослых уже котов и кошек по деревне множество.
Помогали мне строиться два плотника - отец и сын. Но они, невооруженным глазом видно было - родом не из Назарета, а откуда-то из Полесья. Хотя и сам я не из земли Ханаанской, но все же пытался поговорить с ними о комете, о судьбе Земли. Они уходили от разговора и хорошо умели это делать. Стоило только перевести беседу на мою хату, какой она будет, и я забывал о судьбе Земли и о всех кометах мира. Земля сужалась до размеров моей печи. А я очень хотел, чтобы в хате была настоящая деревенская печь, с черенью и полатями, со всем тем, что взрастила меня и согрела на всю жизнь, чей дух я не забыл и сегодня. Все мы, деревенские, из полатей и черени, из того огня, что манит и бьется в зеве печи. И мои полещуки были не только умелыми плотниками, но и такими же природными печниками. На все руки мастера, как водится за настоящим деревенским человеком.
Только я задал им задачу. Хотелось, чтобы моя печь была одновременно и деревенской и немножечко, самую малость, городской. Не каминок, как это было раньше заведено, а настоящий городской камин.
- Распуста, - мотал головой старый полещук. Молодой молчаливо с ним соглашался. - Один только перевод дров. Ни кабану чугун бульбы сварить, ни человеку горшочек каши.
Но я упорно настаивал на своем. Не только касательно печи. Много было и других выкрутасов, залишек окон, дверей и обязательно застекленная веранда, порог пусть будет высокий, чтобы можно было вечером или ночью сесть на него и посидеть.
- Комаров кормить, - ворчал старый, но все же подчинялся. - Плати гроши, если они у тебя курами не клеваны. Ставь бутылку. Зробим.
Со старым так-сяк столковаться можно было. И о комете поговорить, особенно когда на столе жидкий доллар не менее сорока градусов.
- Комета, братка, сила, - начинал он. - Паровоз тоже сила. Но паровозов больше нету. В коммуне их остановка. И я вот сегодня всем говорю - с топором в руках не пропадешь. Марка, Марка, тебе говорю, кидай топор, пошли выпьем. - Это уже сыну.
Марка бросал топор и молча, с усмешкой на губах садился за стол, пряча в ладони эту свою усмешку и рот. Говорить он не говорил совсем. Похоже, в жизни его смогли обучить только трем вещам: смеяться, махать топором, пить водку.
Этот всем обделенный человек и удивил меня, когда я уже при свете дня вновь повстречался с котом. Думал, что больше не увижу его. И постоянно чувствовал некую перед ним вину, упрекал себя, что в тот приход вроде пожалел ему хлеба. А со времени нашей последней встречи миновал почти год. И хотя я не жил здесь постоянно, всегда вспоминал кота, тосковал о нем и искал его. Был уверен, что на этом свете его нет. Недаром ведь он приходил ко мне вместе с древним человеком. С того света приходил.
И как было приятно, когда кот объявился вновь. Пришел или, вернее, приплелся в мою почти построенную хату, только печь осталось сложить да камин зажечь. От прежней его панской вальяжности на этот раз ничего не осталось. Не дикий и гордый красавец-котяра, а какая-то старая облезлая кошачья шапка. Изможден, как некогда его мать. И, увидев его в тот день, я сначала так и подумал: передо мной кошка. И где-то в лесу у нее котята. Подумал так потому, что вопрос, кот это или кошка, был спорным для всей деревни. Она жила этим несколько лет подряд. Несколько лет длился бурный деревенский референдум.
Там, в необозримой дали от деревни, в столице и во всех иных городах, люди сворачивали друг другу головы, чтобы решить, какой быть стране, каким путем идти, какое иметь знамя и герб, нужен ли им, той же деревне, президент. А деревня выясняла, бурлила от незнания и неуверенности, кот это или кошка. Организовались даже две партии. Одна женская, вторая - мужская. Женщины утверждали, что это дикая кошка, ворует иногда с их подворий цыплят, кота бы они уже давно подловили. Мужчины, наоборот, настаивали, что это кот и что у него очень даже есть чем это засвидетельствовать. Кот, и только кот портит их домашних Манек и Катек. По улице не пройти и в хату не вступить - всюду одного только рыжего окраса коты. Борьба партий проходила с переменным успехом, в зависимости от времени суток. По ночам верх одерживали женщины. Мужики с ними соглашались: кошка. А когда рассветало и надо было вставать, приниматься за работу, мужики обретали себя и выдавали что-то вроде: нет, все же это кот.
Я жил один и потому не колебался. Твердо держался мужской линии. И хотя судьба Земли волновала меня куда больше кошачьего пола, все же не удержался, чтобы не удостовериться своими глазами, какая все же партия идет правильной дорогой, к какой в случае чего присоединяться. Похоже было - к мужской, хотя коту пришлась не по нраву моя настырность. Какой же это кот любит, чтобы ему заглядывали под хвост даже при решении партийных вопросов? Он раскровенил мне руки и вырвался. Ощерил зубы, словно предупреждал, что дотошное правдоискательство может плохо для меня кончиться. И я понял белорусского классика, который сказал, что за правду мало стоять, за правду надо и посидеть. И я не без оснований опасался за свои горло и глаза, потому что он стал охотиться за ними.