(Тот, ради которого она на все это и решилась.)
– Всё, родная! Всё! Успокойся! Все кончилось! Отдай пистолет, теперь уже совсем-совсем всё!
Дальше она почти ничего не помнила – лишь отдельные кадры. Вот Пуришкевич, срываясь на крик, трясет ее, держа за голые плечи:
– Бумага! Варвара Николаевна! Вы узнали, где бумага?
– У него в шубе.
– Всё! Уносим, уносим!
Вот мужчины, подхватив труп старика за ноги, выволокли его на улицу. Простреленная голова (полголовы, без затылочной части) волочится по полу, оставляя на паркете и коврах жирный след. Рот безвольно раскрыт, борода выпачкана кремом от эклеров. Во дворе их уже ждет подвода. Тело, раскачав, швыряют на нее, и кто-то из мужчин машет рукой:
– Гони! Гони!
Кучер стегает лошадей, подвода уносится по набережной. Никто не обращает внимания на то, что из-под рубахи мертвого старика на брусчатку вывалился газетный сверток. На снегу он был виден довольно отчетливо, но все слишком торопились, слишком боялись, что не успеют до обозначенного времени, и никто не посмотрел себе под ноги, так что сверток так и остался лежать на свежем, совсем белом снегу.
Вернувшись в юсуповский подвал, они несколько раз обшарили карманы стариковской шубы. И не нашли бумаги. Они прощупали даже подкладку, но бумаги все равно не было. Расширившимися от ужаса глазами они смотрели друг на друга и не могли поверить, что изменить ничего уже нельзя: старик мертв, тело увезено, а бумаги нет.
(Бумаги нет!)
Они стояли над столом: лысый приземистый Пуришкевич, тощий граф Феликс со своей вечной папиросой в мундштуке, так и не успевшая одеться она… голая, в одних туфлях и с дурацкими красными бусами, намотанными вокруг шеи.
Потом Пуришкевич в отчаянии сел на тахту, где только что лежал старик.
– Что вы наделали, граф? Бумаги нет. Что теперь будет? Что теперь будет со страной?
Секунду помолчав, он добавил:
– А главное, что теперь будет со всеми нами?
Газетный сверток пролежал на снегу почти до самого утра. Не то в Петрограде было время, чтобы ночью по набережным бродило много народу. Зато утром, едва стало рассветать, на сверток наткнулся молодой православный священник. Розовощекий и с реденькой светлой бородкой.
Сперва он не собирался наклоняться и поднимать сверток. Мало ли что может валяться на брусчатке посреди набережной? Но, уже почти пройдя мимо, все же остановился, поднял его, развязал шелковую розовую ленту, достал из вороха газет ту единственную бумагу, которая лежала внутри. И прочитав первые несколько строчек, чуть не выронил ее из ослабевших пальцев.
Священники редко свистят от удивления. Но этот присвистнул:
– Ничего себе!
Он огляделся по сторонам. Вокруг никого не было. Ну просто ни одной живой души. О том, что старец Григорий Ефимович таинственным образом исчез, газеты напишут только к вечеру, а само тело отыщут в проруби еще позже. Так что пока молодой священник просто стоял посреди набережной и беспомощно озирался. Желтые фасады домов, невысокие сугробы… в руках бумага, на которой написано то, чего не может быть.
Он облизал мгновенно пересохшие губы. Потом все-таки решился, сунул сверток за пазуху и зашагал дальше. Вообще-то утром ему предстояло служить у себя на подворье, но теперь (прекрасно понимал он) утреню придется, наверное, отменить. Потому что с этими бумагами нужно что-то делать. Куда-то, наверное, ехать, что-то кому-то объяснять… Он не знал, что будет говорить, но в том, что теперь все изменится, нисколько не сомневался.
До подворья он добрался только минут через сорок. В городе было неспокойно. Со стороны Обуховского слышалась довольно оживленная стрельба. На Гороховой ему пришлось пережидать, пока проедет казачий разъезд. У казаков были неподвижные свирепые лица. «Что творится с этим миром?» – думал он и не мог найти ответа. Добравшись, наконец, до места, он снял шапку, аккуратно перекрестился на золоченые купола и почувствовал, что сзади по спине стекает пот. То ли слишком быстро шел, то ли это от нервов.
Проходя в собор, он перекрестился еще раз. Заглянул за алтарь, в ризницу, громко позвал: