В темноте спальни (окна были наглухо занавешены, потому что дневной свет раздражал Ливию) она ожидала смерть и думала. Мысли приходили самые неожиданные, и временами Ливии становилось так страшно, что она хватала слабой рукой шнурок звонка, чтобы кто-нибудь из слуг пришел и ему можно было что-то приказать. И боялась Ливия не смерти — она боялась гораздо большего. Того, что неправильно, может быть, прожила свою жизнь, полную трудов и опасностей. Когда она была молодой, то верила, что ей суждено высокое предназначение. И ни в чем не сомневалась. Почему же, выполнив свою миссию на этой земле, она осталась одна — жалкая старуха, потешающая всех своей вдруг вспыхнувшей страстью к румянам, притираниям и краске для бровей?
Она разговаривала с Августом. Покойный муж приходил к Ливии каждый день, поэтому слугам настрого было запрещено входить в спальню без приглашения или особой надобности.
Август был с ней мил, как всегда. Он не держал на нее обиды, и Ливия была ему очень благодарна за это. Он знал, что причиной его смерти был яд, подсыпанный в его пищу рукой жены. Знал даже при жизни, когда ел с дерева фиги, чувствуя некий странный их привкус. Но об этом Август говорить не любил. Охотнее всего он пускался в воспоминания — о том, как отобрал Ливию Друзиллу у своего друга Тиберия Клавдия, о том, сколько неприятностей им с Ливией принес этот авантюрист и любитель египетских древностей Марк Антоний, о том, какие грандиозные зрелища устраивал для римлян Марцелл.
«Что я сделала не так, милый? — спрашивала Ливия. — Я виновата во многих смертях, и больше всего — в твоей, но поверь, мне тяжело было это сделать. А что мне оставалось? Ты вот-вот был готов помиловать Агриппу Постума, вернуть ему все почести и, того и гляди, назначить преемником. За этим последовала бы война! Безумец Постум стал бы мстить мне. Ты заступился бы, я уверена. Германик тоже не остался бы в стороне — начал требовать восстановления республики. Твоя смерть, мой дорогой, была для всех благом. Но что я сделала не так?»
«А ты помнишь, милая Ливия, какие у тебя чудные были груди?» — лукаво спрашивал Август, — О, как они мне нравились! А ты знала, плутовка, что своими титьками можешь меня приводить в состояние тихой покорности, и вечно совала их мне в нос, когда хотела настоять на своем. Если бы Рим знал, сколь многим он обязан твоим грудям и твоему умению ими вертеть, он поставил бы тебе памятник — Ливии Титястой».
«Прошу тебя, не кощунствуй, милый, — сердилась Ливия. — Кстати, как относятся ко мне… Одним словом, что обо мне думают там, где ты сейчас находишься? Судя по тому, как легко ты приходишь оттуда ко мне, твои нынешние… те, с кем ты теперь общаешься, не слишком сердятся на меня…»
«О, не волнуйся, милая жена, — говорил Август, — Земные дела здесь мало кого беспокоят. И особых разговоров о тебе я что-то не слышал. А приходить я могу только пока ты на Земле. Могу узнать тебя лишь живую, прости за невольное напоминание. Потом я, возможно, не узнаю тебя, и если мы встретимся и снова полюбим друг друга, то это произойдет совершенно случайно.
«Но как же боги? — спрашивала Ливия, — Они-то хоть есть там? Ты, милый мой супруг, ведь стал одним из них?»
«Скоро ты сама все узнаешь, дорогая жена», — говорил Август и опять переводил разговор на какие-нибудь мелочи. Ливия пыталась выяснить нечто для себя важное, старалась раззадорить мужа, несколько раз даже злила его нарочно — попрекала, например, жестокостью по отношению к дочери, Юлии Старшей, — но все безрезультатно. Он не понимал, чего она от него хочет. Августу казалось, что если жизнь и стоит разговоров, то именно таких — житейских, простых и понятных.
Она ничего не могла добиться от мужа — но это уже само по себе было неким откровением. Выходило, что только здесь Ливия могла получить ответ на свой вопрос: в чем заключалась главная ошибка ее жизни? Все же она радовалась, когда Август посещал ее, — встречи с мужем приносили ей облегчение, и смерть понемногу начинала становиться желанной.
Из живых чаще всего навещала Агриппина. Для затравленной Сеяном Агриппины дружба с матерью императора — пусть и нелюбимой — была последней защитой. Хрупкой и ненадежной, но все же защитой.
То ли чувства Ливии перед смертью обострились, то ли Агриппина стала другой — но теперь они без труда понимали друг дружку, о чем раньше и подумать было смешно. У них получался вполне нормальный разговор — если не подруг, то двух уставших женщин, каждая из которых могла другую пожалеть и сама вызвать жалость.