Каждый раз повторялось одно и то же. Когда выпускали детей, когда они ковыляли на костылях, катились на колясках, шли, опираясь на палки, или почти ползли, одетые в одинаковые пижамы, она не находила Тимофея и страшилась мысли, что он болен и ему не разрешили свидание. Но потом вдруг находила его в одинаковой толпе, белоголового, с незащищенным, испуганно ищущим лицом, понимала, что он тоже боится не найти ее. Он оборачивался к няне, которая толкала коляску, где он сидел, торопил ее.
— Тима, Тимочка, — почти кричала Софья Андреевна, пробираясь к нему сквозь родительскую толпу, и совсем не радость, нет, а злая печаль охватывала ее от вида сына, маленького хрупкого существа в большой коляске, будто бы и здорового внешне, а на самом деле уже знающего то, что ребенок вообще не должен знать, — свою обреченность. Впрочем, нет, этого он, возможно, еще не знал и не мог знать, но она всякий раз, глядя на его незащищенное, все в недетской тревоге, ищущее, страдальческое лицо, думала об этом, и ее охватывал страх, что она в последний раз видит его, своего мальчика, тот светлый луч, который согревает ее жизнь.
— Мама, — кричал он, — я склеил модель истребителя.
— Ой, боже ж ты мой, — говорила, умиляясь, няня, — такую игрушку смастерил.
Он любил самолеты — отцовское жило в нем, он часто, сидя в своей коляске, подолгу глядел, запрокинув голову, в небо, туда, в высокую высь, где когда-то вел пассажирские самолеты его отец. Но об отце он не спрашивал никогда, он знал о нем все, хотя, по существу, не знал ничего, он главное знал, что отец был летчиком, храбрым и добрым человеком.
Софья Андреевна не могла, не хотела переносить постороннюю жалость к себе или к сыну, испытывая совсем иное чувство: она научилась жалеть не себя, а других людей, с которыми может случиться такое же непоправимое горе. Так она относилась и к Сергею Григорьевичу.
Хрупка человеческая жизнь, хрупки наши надежды и мечтания. Любовь? Софья Андреевна давно поняла, что любовь — это совсем не то, что ищут люди в этом чувстве, надеясь обрести счастье, радость, покой. Нет, любовь — страдание, самоотречение, боль за другого. Любовь — страдание потому, что при ее рождении уже заложен страх неизбежного расставания.
Сергей Григорьевич скрашивал ее одиночество? Может быть. Хотя и теперь, смотря, как он курит, как ходит по комнате, часто закрывала глаза и, вдыхая запах сигареты, вспоминала того, родного человека, которого давно нет в живых, и плакала. Плакала она без слез, без всхлипываний, молча и безутешно, а потом, открыв глаза, улыбалась Сергею Григорьевичу, боясь своим страданием причинить ему боль. Нет, она не любила Сергея Григорьевича хотя бы потому, что у нее не было страха потерять его. Но не только поэтому, а и потому еще, что не чувствовала тепла с его стороны. Она привязалась к нему, и оттого привязалась, что пожалела. Он был благополучный человек, несколько избалованный властью и лестью в своем учреждении, скрывающий подлинные мысли и чувства за обтекаемыми словами, в его жесткости, категоричности для всех, очевидно, была видна сила, но она, Софья Андреевна, знала, что это не сила, а слабость души, постоянно старающейся приспособиться к обстоятельствам жизни. Весь облик его словно говорил, что он не знает компромиссов, но на самом деле он жил в постоянном противоречии с самим собой. Нет, она его не любила, хотя и была привязана к нему. Почему привязана? Кто это знает? Мир человеческих чувств и отношений так устроен, что все можно объяснить, но так мало понять…
Сергей Григорьевич опоздал к Андреевым, он приехал на сорок минут позже назначенного часа, когда все гости уже сели за стол. Супруги Андреевы, милые, хлебосольные люди, торопились выдать замуж дочь Сашеньку, вызывающе красивую и оттого действующую отпугивающе на женихов, работавшую редактором в каком-то ведомственном журнале, часто устраивали вечеринки по всяким поводам или даже без повода, приглашая многочисленных знакомых. А круг знакомств у них был широк — ученые, артисты, врачи, писатели. Сашенька, ради которой устраивались эти сборища, обычно сидела в глубоком кресле, курила, закинув ногу на ногу, красивые у нее были ноги, смотрела на всех ироничным взглядом и молчала. В ее молчании была загадочность, было целомудрие, хотя открытые колени длинных ее ног обманчиво говорили о другом.
Старая московская квартира Андреевых на Петровке располагала к большим приемам гостей. Дом, выстроенный еще в конце прошлого века, не знал ни низких потолков, ни узкой передней. Все в этой квартире было сработано с размахом — большие четыре комнаты с дубовым вечным паркетом, в одной из них камин, просторный холл, чулан, в котором можно было не только хранить всякий хлам, но и жить, не ощущая тесноты. Старомодные кресла, столы, стулья, книги в тисненых переплетах пахли стариной. Здесь был особый уют, витал дух прежней, дореволюционной Москвы: когда-то жил тут прадед нынешнего хозяина квартиры, известный профессор Московского университета. От его увлечения собирать фарфор и живопись сохранились потемневшие, засиженные мухами два-три пейзажа и несколько портретов каких-то декольтированных дам и увешанных орденами мужчин.