— Вы давно веруете в бога, Наталья Федоровна? — спросила Александра Ивановна.
— А так, не знаю. А в церковь хожу. На всякий случай, — сказала Наталья Федоровна, — я ведь больна. Плохая у меня болезнь. Болезнь и пригнала меня в церковь. Люди сказали: «Помолись усерднее, причастись, святой воды испей, и пройдет». Молюсь, Александра Ивановна, причащаюсь, святую водицу пью, посты соблюдаю, все делаю, а самой не лучше, а хуже… Мне бы сыночка, Гришеньку моего, дождаться…
— Дождетесь, Наталья Федоровна, — сказала Александра Ивановна, — я знаю, дождетесь.
Ошиблась Александра Ивановна. Не прошло и двух месяцев, как Наталья Федоровна умерла в районной больнице в страшных мучениях от рака желудка. Смерть не разбиралась: косила людей и на фронте, и в тылу, косила и матерей и детей.
Я хорошо знал Наталью Федоровну, и на мою долю выпал тяжкий долг похоронить ее. Я потому ее знал, что учился в одном классе с Григорием, ее сыном. Наталья Федоровна рассказывала, что сначала хотели назвать сына Кимом. Это имя — Ким — не имеет никакого отношения к корейскому или китайскому имени. В двадцатые годы было модно давать детям зашифрованные революционные имена. Совэл, например. Что значило — «Советская власть — электрификация». Или Мик — «Мы истребим капитализм». Ким означало: Коммунистический интернационал молодежи. Назвать ребенка именем Ким пожелал отец, который в те годы был комсомольским вожаком на швейной фабрике, где Наталья Федоровна проработала почти всю жизнь. Однако она воспротивилась намерению мужа решительно и настояла на своем, мальчику дали обыкновенное русское имя Григорий.
Я знал отца Григория. Это был большой широкоплечий дядька с огромными руками, он приходил в школу на каждое собрание, на каждый праздничный вечер и обязательно своим оглушающим голосом произносил речь. Речи его были о текущем моменте, о задачах пролетарской революции и подрастающего поколения, о классовой борьбе, которая ужесточается с каждым днем, о бдительности и разоблачении внутренних врагов.
Григорий слушал отца, опустив голову, кусая ногти, он словно стыдился его, а мне было интересно. Я не мог бы пересказать, о чем конкретно говорил Гришин отец, но он говорил зажигательно, так, что пламень его слов распалял и меня.
Мой отец никогда не произносил таких слов, он был озабочен, неулыбчив, постоянно ругал порядки на заводе «Серп и молот», где работал мастером.
— Понимаешь ли, — говорил он матери, — решили на наших-то печах варить скоростные плавки. Сварили! Печь закозлили. Большие умники, громадные. Порядку нет нигде никакого!
— Докритикуешься, — говорила мать, — доорешься. Чему сына учишь, голова болтливая!
— Да, чему ты меня учишь? — демагогически вопрошал я. — Где нету порядка?
— Объяснить тебе? — сердился отец. — Погоди, еще наглядишься, нахлебаешься. А пока уроки учи, лентяй!
Тут он был прав. Действительно, я был порядочный лентяй, готовить уроки было для меня сплошным наказанием. С удовольствием я только решал задачи. Я любил математику, задачки щелкал, как белка кедровые орешки. Но все же не так любил, чтобы предположить, что математика станет моим призванием, моей жизненной профессией.
Революционный пламень, который полыхал в сердце отца Григория, сжег его. Он заболел, ему стало казаться, что классовые враги обложили его со всех сторон, как волка охотники. Почти полгода он пролежал в больнице и умер там от кровоизлияния в мозг года за два до начала войны.
Григорий ушел на фронт в первые же дни, сразу после школьного выпускного вечера, а я на войну не попал, у меня был белый билет, потому что правая нога не сгибалась в колене. В детстве упал с трамвая. В школу от Тишинской площади, где жил, до Садовой-Триумфальной площади (ныне площади Маяковского) не ходил пешком, а норовил проехаться на трамвае. И не в вагоне, а на буфере. В вагоне надо было платить, хотя многие мои сверстники ездили бесплатно, они еще не вышли ростом, а я в первом классе уже перерос метровую отметку на входной двери. В те времена была такая отметка: кондуктор ставил тебя к притолоке двери, измеряя рост. Если меньше метра, езжай бесплатно, а если ровно метр или больше хоть на сантиметр — плати. Я старался обмануть кондуктора, но обмануть его было трудно. Впрочем, на вагонном буфере ездить было интереснее, чем в вагоне, хотя бы от одного только дерзостного ощущения, что делаешь недозволенное, что можешь безнаказанно показать язык милиционеру, которому нельзя сойти со своего поста. А если он засвистит и трамвай начнет тормозить, то ничего не стоит соскочить на ходу и дать деру.