Вот так однажды я и соскочил и зацепился рубашкой за буфер, меня проволокло метров десять, и я угодил в больницу с раздробленной коленкой.
Так что на войну я не попал. Пока мои сверстники воевали, я учился в университете, грыз гранит математической науки.
С Григорием мы никогда не дружили, хотя все десять школьных лет проучились в одном классе. Наоборот, между нами была опасливая настороженность, вызванная тем, что жили мы на разных улицах, которые издавна, еще до нашего рождения и даже до рождения наших родителей, враждовали друг с другом. Почему враждовали, зачем, никто не знал, но каждое поколение ребят было верно этой злой традиции.
Война между улицами вспыхивала внезапно. После долгого затишья, длительного перемирия кто-то рушил голубятню, гордость нашего двора, и утром вспыхивало сражение, которое могло длиться много дней. Предводительницей наших врагов была Зинка-косоглазка, отчаянная девчонка, не знавшая страха и жалости. Она врывалась в наши дворы с ватагой мальчишек и всех — от пяти до пятнадцати лет — повергала в панический ужас. Зинка-косоглазка одна могла выдержать бой с оравой наших воинов…
Наша улица — как великолепна она была со своими деревянными, почти деревенскими домами, набитыми жильцами, как ульи пчелами, с садами, помойками, магазинчиками, семейными драмами, пьяными оргиями, шахматными баталиями, футбольными сражениями, пением скрипки Буси Финкельштейна, гордости нашего двора, кудрявого вундеркинда, будущей знаменитости, которого не трогала даже Зинка-косоглазка во время своих набегов.
Однако знаменитостью Буся не стал. Он погиб в сорок третьем году на Южном фронте. Он погиб, а мать его еще долго выходила по вечерам на крыльцо и тихим голосом звала:
— Домой пора, Бусенька, домой!
Но тут появлялась во дворе худая, изможденная дворничиха Аксинья, потерявшая на фронте двоих сыновей, и кричала:
— Заткнись, баба чертова! Нету твоего Бусеньки, на том свете твой Бусенька в скрипку пиликает.
Мать Буси испуганно стихала, жалостливо твердя:
— Неправда, злая вы женщина.
— Не скули! Где мои детки, там и твой пианист…
— Не ври, не ври, — Бусина мать глотала слезы, — Буся не пианист, Буся скрипач, у Буси скрипочка Страдивари…
— А, все едино! — восклицала Аксинья. — Иди домой, голубушка, не вопи. Без твоих воплей нет сил…
Всего было предостаточно на нашей улице — и горя, и радости. Каждый день что-то происходило: кто-то подрался, кто-то женился, развелся, кто-то орден получил, магазин обокрали, кого-то судили, кто-то, говорят, уехал воевать в Испанию, кто-то погиб в бою с басмачами в Туркестане, кто-то стал академиком, знаменитым артистом, а кто-то умер вчера, и сегодня вся улица хоронила его. Кто-то уехал строить Днепрогэс, кто-то приехал жить из другого города.
Так за год до начала войны в комнату умершего одинокого старичка вселились две девочки, Светлана и Виктория, со своей мамой, которая устроилась билетером в кинотеатр на углу Большой Грузинской улицы. Мама сразу завоевала нашу признательность тем, что на любой сеанс в любое время пропускала жителей нашего двора, и взрослых, и детей, без билета, бесплатно.
По утрам девочки выскакивали во двор, торопясь к Белорусскому вокзалу, к метро. Во дворе я ждал их. Я ждал их каждое утро, потому что мне очень нравилась младшая — Виктория, Вика. Вика была года на два моложе сестры, но рядом с семнадцатилетней Светланой казалась совсем девочкой. Я провожал их до метро, Светлана ехала к себе в техникум, на окраину, к поселку Сокол, а Вика в школу к площади Маяковского. Проводив их, я возвращался домой — я учился во вторую смену.
Однажды вечером я затащил Вику к нам в темный подъезд и чмокнул в щеку. Неловко чмокнул, скользнув мокрыми от волнения губами по ее подбородку. Я был уверен, она рассердится, ударит меня за такую дерзость, но она не рассердилась, она засмеялась.
— Кто ж так целуется? Вот как надо, — сказала и прижалась губами к моим губам, скользнула по ним языком. Я едва не упал от головокружения и слабости, охватившей меня. А Вика прижималась ко мне, и язык ее все усерднее ласкал мои губы.
Мог ли я предполагать в ней такую прыть? Внешне она была робка, стеснительна, густо краснела, если, скажем, ветер вдруг обнажал ее колени, приподняв подол платья.
— Не воображай, — сказала она, — все равно ты мне не нравишься. Я черненьких люблю, а ты блондинчик, беленький, как кролик.