Молодого красавца звали очень трудным для земного уха именем — Йыннедежорвтяседьмесмомьдесиинелокопрахасен, или, сокращенно, просто Рахасен. Здесь, в подземном мире, сегодня было не так душно, как на земле, котельная ремонтировалась третий месяц, что равно земному времени… Впрочем, невозможно провести какую-то параллель с земным временем, тут иное время, его словно и нет, хотя вроде и есть, оно словно неподвижно и движется по своим законам, тут ведь нет смерти, хотя есть для коренных жителей этого мира, исполняющих волю Трижды Величайшего, рождение, оно, время, движется тут и в прошлое, и в будущее. Однако кто знает, куда течет время на земле — в прошлое или в будущее?
Рахасен был молод, он родился не так давно, тогда, когда Трижды Величайший посетил землю, чтобы самому взять душу Адуи, человека, презревшего и Трижды Величайшего и Сотворившего, Не Имеющего Имени, Который Везде и Нигде.
Рахасен вошел в подъезд своего дома и услышал голос маменьки, напевавшей песенку, прославляющую Трижды Величайшего. Маменька следила, как в огромном котле варились, мучаясь, и никак не могли свариться и избавиться от вечных мук души каких-то грешников, они тут давно варились, так давно, что и сами не знали, за что мучаются, да и никто этого уже не знал, кроме, быть может, заведующего канцелярией, архивариуса Чалапа, у которого имелось на каждого личное дело, хранящееся в особом сейфе.
— Маменька, — радостно крикнул Рахасен, — я все сделал…
— Не ори, — сказала маменька. Она была худа, элегантна, одета в длинное, прикрывающее ее несколько волосатые ноги розовое платье и курила несгораемую вечную сигарету, чадящую, как земной завод. Грешникам, которые мучились в котле, приходилось вдыхать еще и удушающий дым этой сигареты. — Не ори, — повторила маменька. — Ты ведь знаешь, я не переношу крика, у меня и без тебя нервы издерганы. У других дети как дети, а ты…
— Ах, маменька, так там интересно!
— Ты выполнил волю Трижды Величайшего? Или нет? — испуганно спросила маменька.
— Выполнил, не беспокойся… Но послушай, маменька, там у женщин печальные глаза. Это называется жалостью. Жалость, маменька, может ранить… Служительница отдавшего мне душу так и смотрела на меня…
— Зачем ты ходил туда? — вскричала маменька. — Узнать жалость? А какой болезнью ты был болен здесь? Трижды Величайший ждет твоего исцеления!
— Маменька, не волнуйся, я же все сделал. Отдавший душу принял меня за безумца, даже не стал торговаться, мы обменялись легко. Но я понял, маменька, они там ничего не боятся…
— Не болтай, — прервала его маменька, — оставь свои объяснения для Трижды Величайшего. Ты ничему не научился, жалкий уродец. Иди, отчитывайся перед Трижды Величайшим. Ну!
Рахасен весело шел мимо страдающих муками совести, плачущих от ощущения вины за свои земные прегрешения, среди которых и я терзался и стонал, испытывая боль душевную, страшнее которой нет ничего, уж лучше вариться в котле или жариться на сковороде, чем корчиться от вечных укоров нечистой совести. Рахасен пробежал мимо — так я впервые увидел его — и ударил меня коленкой под зад, и я отлетел от этого удара в иные сферы, куда-то далеко-далеко, плюхнувшись в вязкую вонючую жижу, где тонули и никак не могли утонуть, захлебывались, изрыгая из себя эту жижу, глотая ее и снова выплевывая, какие-то грешные души. За ними следили усталые мытари, которые ударом палки возвращали в глубь лужи тех, кто умудрялся высунуться неположенно высоко, намереваясь выпрыгнуть из своего болота. Я влетел туда, подняв волну, но, поскольку мне предназначено иное наказание и в этом болоте я был чужаком, бдительные стражи выволокли меня оттуда, дали нового пинка и вернули на место моих страданий, к тем, кого терзали муки совести.
Конечно, Рахасен случайно дал мне пинка, ему мог подвернуться кто-то другой, но подвернулся именно я, видимо, потому что и в этом потустороннем мире все случайности закономерны.
Впрочем, кто был я? Если не было моего земного тела, а была некая оболочка, подобие тела, то был ли я — я или нечто иное? Нет тела, нет и личности. Вечный вопрос о бессмертии и здесь не стал мне ясен. В чем бессмертие? Если я не я, если нет моей личности, то разве это бессмертие? Кто ж страдает тут, кого наказывают служители Трижды Величайшего? Нас, какими мы были на земле, или пустоту, именуемую душой? Впрочем, не все ли равно, в этом мире уже нет места сомнению, которое ведь и движет истинную жизнь.