Она ходила там уже третий час. Алла Дмитриевна вымыла посуду, что-то выстирала в ванной, ушла в спальню, спросила оттуда тихо, шепотом, чтобы не разбудить Платона:
— Ты будешь спать?
— Посижу немного,— сказал я,— завтра совещание в роно, речь придется толкать.
Никакого совещания завтра не предвиделось, и речь не предстояло мне произносить, я солгал ей голосом, в котором не было фальши, и тут же словечко «проблематично» снова выскочило из меня.
— Что проблематично? — спросила она.
— Ничего,— ответил я,— привязалось словцо.
Нет, в словце этом все-таки был какой-то смысл, оно привязалось ко мне еще с утра, и не случайно, нет,— я понял это потом, не теперь, а потом, через много месяцев, когда вспоминал и этот день, и все предыдущие, и все последующие.
...Как-то утром, придя в школу, я увидел на стуле возле своего кабинета генерала, сияющего золотом погон, пуговицами на шинели и большой лысиной.
Это был генерал-лейтенант, большой чин. Я, дожив почти до седых волос, так и не избавился от той робости, даже почтения, которое испытывал в армии на фронте к воинскому начальству. Моим командиром был капитан — властелин батальона, от воли которого зависели жизнь и смерть солдат, сытость наших желудков, награды и многое другое... Но ведь над нашим капитанам был свой командир, свой властелин, а над тем властелином свои властелины: как же они всесильны, если в их руках была власть над самим нашим капитаном!
И не потому ли, когда я увидел перед своим кабинетом генерал-лейтенанта, в душе у меня шевельнулась давняя солдатская робость. Но генерал, увидев меня, сам стушевался, встал со стула. Он был невысокого, совсем не генеральского роста, обыкновенной комплекции человек и, теребя в волнении папаху, сказал торопливо, почти виновато, даже заискивающе:
— Здрасте. Я Проворин. Вызывали?
Да, я вызывал. И надо признаться, что сейчас, увидев его лицо, в котором была видна плохо скрываемая тревога, его ищущие пощады глаза, я мгновенно ощутил себя генералом, а этого человека солдатом, которого я могу разжаловать и могу помиловать. Это был отец Максима Проворина, старательного, но тупого ученика девятого класса.
— Проблематично,— неожиданно для себя самого сказал я.
Генерал вскинул брови, хотел переспросить, но не переспросил, а я повторил: «Проблематично», отпер дверь и пригласил его в кабинет.
И снова невольно почувствовал свою власть над этим, очевидно, всесильным, грозным для кого-то генералом, хотя если бы генерал прикрикнул, то, возможно, я и вспомнил бы, что я по существу солдат, рядовой, что ему приказывать, а мне исполнять. Но генерал передо мною, директором школы, сам чувствовал себя рядовым: как школьник, он теребил свою папаху.
— Проблематично, — произнес я. Слово было произнесено и надо было его оправдать. — Весьма проблематично, что ваш сын перейдет в десятый класс.
— Он старается,— упавшим голосом сказал генерал,— память у него плохая, дырявая...
Конечно, я верил, что мальчик старается, что у него плохая память, малые способности, но я также знал, что папины погоны помогут Максиму Проворину доползти до аттестата зрелости. И видя волнение генерала, я постарался успокоить этого лысого, так страдающего за свое тупое дитя человека. Не разжаловал я его, помиловал...
— Проблематично,— сказал я, глядя в окно на снежный ком, катающийся возле моего дома по метельной улице. Потом, позже, через много месяцев, когда я вспоминал этот день, я понял, откуда и почему это словечко снова пришло ко мне — от неосознанного, тайного ощущения своей власти, я мог помиловать эту девочку и мог ее казнить...
Алла Дмитриевна уже спала, я погасил свет в комнате и в темноте с бьющимся сердцем стоял и смотрел, как внизу на ночной улице мается и мается одинокая фигурка.
Она ходила там уже более трех часов! И я был уверен, что будет ходить, пока не свалится, хоть до утра. Я уже не испытывал ни раздражения, ни досады, которую ощущал, когда она позвонила. Наоборот, я сказал себе, что я безжалостная скотина, что бесчеловечно стоять и наблюдать, как у меня под окнами умирает от любви ко мне женщина.
Боже мой, а ведь в самом деле она любила меня, эта девочка! Мысль эта, что она любит меня, и любит необычайно, неоглядно, безрассудно, и напугала и была приятна мне. Однако зачем она выдумала эту любовь? Бедный, несчастный, некрасивый гадкий утенок!
Она все ходила и ходила вдоль дома, фанатичка, сумасшедшая. Она уже и уйти отсюда не сможет, у нее не хватит сил добраться даже до Колхозной площади, где живет.